Пьер поднес руку к панели радиоприемника, замер на мгновение, а затем переключил станцию. Какой прок слушать дальше? На смену виолончели пришли веселые голоса, и Пьер перенесся в область спокойствия, где смерть сына (увы, совсем ненадолго) накрывал серый саван будничности.
Он устало выключил радио. Ноэми осеклась в тот же миг, когда зазвучала виолончельная сюита; в салоне стояло молчание. Воздух румянился розоватыми полосками, небо готовилось к надвигающейся ночи. Пьеру вдруг почудилось, что он катится по песку.
В детстве Алексиса были легкие шорохи вокруг дома, ленивые воскресенья, окутанные осенним туманом, утренние часы, белые от снега. Была жизнь — спокойная, долгая, неделимая. Были вечера, которые затягивались до поздней ночи, убаюкиваемой скрипом смычка и стуком посуды. Это было бесконечно. Это был бесконечный мир. Жизнь сжимала его в своих объятиях на пороге, когда на дом опускалась вечерняя свежесть, когда оранжеватое зимнее солнце клонилось к закату. Он различал бормотание ветра, цепляющегося за электрические провода, чувствовал ритмы праздников и долгих летних дней. Это был просто мир, мир с привычным небом, мир с ласковым солнцем, с теплыми ливнями. Мир, полный хаоса, безусловно, но искренний, но понятный. Первый снег смывал серость. Мать смешила его. Отец занимался с ним. Все шло по заведенному порядку.
В те времена, раздумывая о своей смерти, он начинал тревожиться при мысли, что он, Алексис Виньо, может перестать быть частью мира. Что мать больше не позовет его к столу. Что его справку об успеваемости больше никому не вручат. Что преподаватель музыки станет принимать вместо него другого ученика. Что его одежду раздадут бедным. Что его игрушки будут пылиться.
Теперь, лежа в могиле, он воспринимал все иначе. Теперь он куда сильнее боялся потерять ощущение дождевых капель, стекающих по волосам, белизну гор, соленый вкус страхов. Исчезало все. Его будущее, его профессия, дети, которых у него никогда не будет, обещания грядущего, тридцатилетний мужчина, которым он никогда не будет, старик, с которым не познакомится никто, даже он сам. Он станет скоропостижно скончавшимся молодым дядюшкой, которого дети Ноэми будут знать только по фотографии на каминной полке. И это была не самая худшая утрата. А вот смех Жюльет в день летнего солнцестояния… Жар солнца на ее коже медного оттенка… Шелковистость волос его младшей сестренки… От мысли, что он потерял все это, Алексис был готов биться головой о деревянную крышку своего гроба.
Его глазные яблоки начинали расслаиваться. Он инстинктивно понимал, что стоит ему только пошевелиться, как тело обратится в прах. Даже и пробовать нечего. Это состояние мумии сводило его с ума, но он опасался, что любое движение, пусть самое слабое, обернется бедой для его скелета, ставшего таким рассыпчатым. Поэтому он почти не позволял себе шевелиться — внутренне, разумеется. Если последние преграды разрушатся, если эта гниющая нить, которая соединяет его с землей, порвется, что от него останется? Куда он пойдет? Не лучше ли уцепиться за эту призрачную клетушку, которая составляет его существование, пусть жалкое, но все-таки в нынешнем положении он еще хоть как-то присутствует в надземном мире, сохраняет хоть какие-то остатки сознания?
Как бы ему хотелось пожить еще. И почему только он не пользовался каждой возможностью, когда у него было тело?.. Когда он был телом. Он подавил вздох, и перед его внутренним взором забегали точки. Желание пошевелиться становилось нестерпимым. Желание следить за движением цветных пятнышек, пуститься в пляс. Он мысленно морщился, вспоминая ощущение земли под ногтями. Есть ли смысл в том, чтобы упорствовать, принуждать себя, или же проще сдаться? Он перебирал в памяти вопросы, которые кажутся живым людям жизненно важными, и улыбался. Насколько более жизненно важными они были здесь, и насколько более отчаянным было здесь чувство бессилия. Наверху, по крайней мере, если человек в чем-то сомневается, он может встать и пойти, побежать, закричать, рассмеяться. Здесь же не было ничего, кроме вечного движения по кругу, мысли проходили мимо, появлялись снова, не уводя его ни в какое другое пространство. Если бы он только мог поведать об этом состоянии Жюльет, он рассказывал бы всю ночь напролет, пока она не предложила бы ему прополоскать мозг бутылочкой хорошего пива. Жюльет всегда была куда более приземленной натурой, чем он. А вот поди ж ты, кого из них можно назвать «более приземленным» здесь и теперь? Здесь и теперь Алексису хотелось ощущать свежий и горький вкус солода на языке, а не мучиться от постоянной сухости в глотке, издробленной камнями. Он снова принялся следить взглядом за пятнами и точками, чем-то напоминающими снежинки.