Рамаз сразу оборвал хохот, и лицо его исказил гнев:
— Вы этого не сделаете, дорогой профессор, не сделаете потому, что не сможете сделать!
— Почему это не смогу? — Кахишвили и сам почувствовал, что его голосу недостает металла.
— Начнем сначала, — Рамаз закурил, отодвинулся вместе со стулом назад и закинул ногу на ногу. Недавнее гневное выражение мгновенно сменилось деловым видом. — Вы не бездарны, товарищ директор, достаточно хороши как ученый, но в человеческих взаимоотношениях, то есть в сложной дипломатии, каждый ваш шаг опрометчив. Нет, нет, прошу вас не возражать, я выскажусь до конца. Договорились? Значит, договорились! Недавно вы изволили сказать, что в моих жилах клокочет кровь Иуды. Хвала вам и честь! Теперь я попытаюсь доказать, что и в ваших жилах не менее темпераментно клокочет та же иудина кровь. Не становитесь на дыбы, еще раз покорнейше прошу вас не перебивать мою речь, не то я перейду прямо к действиям. В этом случае я буду вынужден причинить вам дополнительные неприятности. Мы окончательно договорились, не так ли?
Кахишвили выразил согласие молчанием.
— Вы предали академика Георгадзе, который проявлял о вас пусть не огромную, но достаточно большую заботу. К сожалению, люди легко забывают добро, и вот, когда академика надежно предали земле, вы решили прибрать к рукам последнее исследование бывшего директора института и выдать его за свой труд. Сам ваш замысел был уже предательством, товарищ директор, предательством! К тому же предательством не только по отношению к Давиду Георгадзе, но и к научной этике и к человечности вообще. — Рамаз бросил сигарету в пепельницу и заглянул в глаза директора института: его интересовало, окончательно или нет сломлен Кахишвили. — Вы предали друга, начальника и коллегу. Не смейте отпираться! Вам трудно смириться с моим обвинением, но если сегодня ночью, перед сном, вы проанализируете нашу беседу, то поймете, что я прав. А вы вне себя бросаете мне в лицо, что с самого начала поняли, что во мне клокочет кровь Иуды. Как легко подметить недостатки другого! Если бы человек был способен замечать собственные недостатки, как замечает их у других, на свете давно установился бы всеобщий мир. — Рамаз встал, подошел к окну, оперся руками о подоконник: — Вы с самого начала поняли, что я прохвост и предатель, однако все равно стали моим союзником. Говоря языком юриспруденции, связь со мной — отягощающее обстоятельство вашей виновности. Одним словом, — Рамаз вернулся к столу и сел на стул, — вы предали академика Георгадзе. К сожалению, вы не остановились на одном предательстве, вы предали и меня, вашего союзника.
— Ложь!
— Не ложь, товарищ директор! Загляните себе в душу, поковыряйтесь в ней, дайте слово забившейся в уголок искренности. Две недели назад вы звонили в Москву некоему Андро Кахишвили. Судя по фамилии, он должен быть вашим родственником. Если желаете, я могу напомнить вам номер его телефона: семьсот двадцать три — двадцать пять — сорок пять. Правильно, не так ли? Отчего вы вздрогнули? Разве вы не просили этого Андро тайком привезти в Тбилиси мастера по сейфам? Разве не отсылали ему предварительно тысячу рублей?
— Товарищ Рамаз! — вскочил на ноги директор института. — Это клевета, натуральная клевета, вам не удастся этого доказать!
— Уймитесь, дружок, уймитесь! Покорнейше прошу вас, уймитесь и сядьте обратно в свое мягкое кресло, вот так!
— Вам не удастся этого доказать! — прежде чем опуститься в кресло, повторил Кахишвили. Повторенной фразе явно недоставало давешних гнева и угрозы.
— А я и не собираюсь доказывать. Надумай я с вами схватиться, мне известны факты повесомее. Я просто хочу доказать вам, что вы первый предали меня. Привезли из Москвы Бориса Морозова, искусного мастера по сейфам, устроили его в гостинице «Сакартвело», в пятьсот десятом номере. Привели сюда, в кабинет, показали сейф, откровенно посвятили в свой замысел и предложили две тысячи за труды. Он потребовал у вас три. Сошлись на двух с половиной. Морозов скопировал печати, дотошно изучил сейф и попросил неделю сроку. Вы сказали, что неделя — слишком много, что его заметят в институте, что он должен открыть сейф на другой день после изготовления печатей. Все как будто утряслось, но через два дня Морозов известил вас по телефону, что отказывается от предложенного ему грязного дела, и уехал обратно в Москву. Ну-ка, положа руку на сердце и глядя мне в глаза, скажите, согрешил ли я хоть в одном слове?
Молчание, гнетущее молчание.
Кахишвили смотрел куда-то вдаль, в пространство, лоб его покрылся испариной, а щеки нервно вздрагивали. Невыразимая мука кривила его лицо.