— Вы угадали. Осталась одна неизбежная формальность. Вам нужно подписать заявление, что вы по собственной воле согласились на пересадку вашего мозга в черепную коробку Рамаза Коринтели.
— Извольте, если хватит сил написать.
— Текст уже написан и перепечатан. Под ним нужна ваша подпись.
— Браво, молодой человек! Я не сомневаюсь, что операция пройдет успешно. Давайте текст!
— С вашего разрешения, я зажгу свет.
Главный врач нажал кнопку. Вспыхнула та лампочка, которая располагалась над головой больного.
Свет ударил академика по глазам. Он несколько раз жмурился и снова открывал глаза, ощущая, как тяжелые, будто ороговевшие веки царапают сухую оболочку глаз.
Глаза исподволь привыкли к свету.
— Давайте текст. Одновременно хочу обременить вас одним поручением.
— С превеликим удовольствием!
— Я должен написать завещание и два письма. Принесите мне бумагу и три конверта.
— Сейчас или сначала прочтете заявление?
— Сначала прочту. Посмотрю, к чему прикладываю руку. Если операция пройдет успешно, вы вернете мне все три конверта, если же я умру, один, с завещанием, сдадите в институт, а остальные два уничтожите не читая. Вам ясно?
— Ясно.
— Более подробно поговорим, когда вручу вам конверты. А сейчас давайте текст.
Зураб Торадзе протянул ему лист глянцевой бумаги.
Академик с трудом поднес лист к глазам. Прочитал текст и горько усмехнулся:
— Я всегда гордился своим грузинским языком. Сей текст я не подпишу. Дайте ручку, я отредактирую.
Главный врач достал из кармана японскую авторучку.
— Вы прекрасный врач, но не дока грузинского языка.
— Вы же знаете, что со специальной литературой приходится знакомиться на русском или иностранном языках. Неудивительно, что я постепенно утратил чутье к родному языку.
— Язык есть честь, товарищ главный врач, а честь нельзя утрачивать!
Зураба Торадзе прошиб холодный пот; как наказанный ребенок стоял он у постели академика. Он наверняка никогда не чувствовал себя столь беспомощным. Беспомощным и виноватым. Академик дотошно выправил текст. Потом положил ручку на листок и пальцами сделал знак врачу, чтобы он забирал заявление.
— Как видите, я основательно выправил стиль. Не переношу манерный слог. По кудрявым строчкам с трудом продвигается кровь автора. Перепечатайте заново. Мне хочется оставить свою подпись — «академик Давид Георгадзе» — на заявлении, написанном достойным грузинским языком.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Голос Зураба Торадзе звучал торжественно:
— Сегодня вы уже можете встать! Через две минуты к вам приведут парикмахера. После бритья наступит историческая минута, которая навечно запечатлеется в вашей, и не только в вашей, памяти! Она навечно запечатлеется в истории медицины и человечества вообще. Вы посмотрите в зеркало и станете свидетелем поразительной метаформозы!
Молчание.
Зураб Торадзе приглядывался к лицу академика в надежде прочесть по глазам больного, какой эффект произвели его слова.
Лицо Давида Георгадзе помрачнело. Этой минуты он дожидался целый месяц, ждал с особенным страхом, нет, страх не то слово, с особенным трепетом.
Придя в сознание через несколько дней после операции, академик сразу ощутил инородность тела, молодого, сильного, значительно больше того, которое было у него в юности. С тех пор ему часто казалось, будто в постели вместе с ним лежит кто-то еще. Он старался не думать о своем, вернее, о новом теле. Ценой нечеловеческих усилий и борьбы с самим собой он мысленно переносился в мир науки. И когда удавалось достигнуть желаемого, мысли в основном вертелись вокруг его последнего исследования. Он уточнял в уме некоторые детали, оттачивал стиль уже написанного труда, шлифовал и придавал фразам большую гибкость, вспоминал прошлые симпозиумы и научные диспуты. Дальше был тупик. Он проникался ощущением, что, кроме мыслей, у него не осталось ничего своего.
Им владел страх. Он понимал, что омолодился, убеждал себя, что спасся, приобрел новую и долгую жизнь, и все же его не отпускал страх, страх превратиться в другого человека. Непривычно сильное тело словно всасывало и растворяло личность академика. Поэтому он старался не думать об операции, о своей синтезированной или привитой личности, не думать о супруге и судьбе единственного, бесследно пропавшего сына.
Второе, что повергло в неменьший ужас, был собственный голос. Непривычный баритон сразу привел его в такое замешательство, что он уже не помнил, какие слова произнес в первый раз. У него рождалось странное чувство, будто за него говорит кто-то посторонний. Потом он понял, что глуховатый от болезни, но мощный и молодой, не присущий Давиду Георгадзе голос исходит из его гортани. Он невольно хватался за горло. И снова покрылся холодной испариной — собственные горло и шея оказывались неестественно крупными и мускулистыми.