Я собралась паниковать и со всех ног бежать к маме, но тут подумала, что Марья, скорее всего, фантазирует, чтобы смутить мой покой и задержаться в квартире.
– Ужинать будешь? – деловито спросила она. Я кивнула, она быстро накрыла на стол и кинулась за красной тетрадью. – Подожди, я молитву прочитаю.
– В кафе ты молитв не читала, – съязвила я.
– Ну и что? Забыла. А ты могла бы напомнить. Чего ты вредничаешь, лоб, что ли, трудно перекрестить?
– Не трудно, – пожала я плечами, стыдясь, что уличена во вредности; выслушала молитву и перекрестила лоб.
Только мы приступили к трапезе, как зазвонил телефон. Я неохотно сняла трубку и услышала мужской голос с едва уловимым акцентом.
– Простите, могу я поговорить с Симоной?
– Слушаю вас, – ответила я в некотором замешательстве.
– Очень приятно, а я Борис Моисеевич. У меня к вам дело. Не могли бы мы встретиться, скажем, завтра в 18 часов.
– А, собственно… – начала я.
– Я бы не хотел объясняться по телефону. Скажу лишь следующее: я прилетел из Израиля, в Москве пробуду неделю, а завтра специально приеду в ваш город для встречи с вами.
– Спасибо большое, только я ничего не понимаю.
– Конечно. Поэтому я и хочу встретиться. Итак, завтра я вам перезвоню. Всего доброго.
– Черт-те что, – сказала я, вешая трубку.
– Никуда не ходи, это его козни.
– Кого?
– Серегины, конечно.
– Не болтай глупостей.
– Вот увидишь, пойдешь к этому дядьке, а назад не вернешься.
– Большое тебе спасибо, – фыркнула я.
– Тогда я с тобой пойду.
– Мы договаривались, что ты остаешься здесь только до завтра, – напомнила я.
Марья надулась, и ужин прошел в молчании.
Утром заехала Элька, на вопрос: «Как дела?» – я ответила: «Нормально», прикидывая, стоит ли ей рассказать все или нет. Марья еще спала, а Элька проходить дальше порога не стала, потому что спешила, и я так ничего ей не рассказала. Села за работу, но время от времени вспоминала о предстоящей встрече.
Ровно в 18.00 раздался телефонный звонок, и тот же голос осведомился, я ли это?
– Это Борис Моисеевич, я только что приехал…
– Да-да. Где мы встретимся?
– Я впервые в вашем городе, так что выбирать вам.
– Тогда, может, вы приедете ко мне? Я живу…
– Я знаю адрес, – перебил он и через полчаса появился в квартире.
Все это время Марья таращилась в окно и нервировала меня всякими выдумками: то ей прохожие казались подозрительными, то наш дворник, то «Волга», что замерла под окнами. Наконец в дверь позвонили. Я с облегчением вздохнула и пошла открывать. На пороге стоял дядька совершенно необъятных размеров, в светлом костюме без галстука, с бородой, усами и лысиной во всю голову, которую он в настоящее время вытирал платком, тяжело дыша, под мышкой он держал большой сверток.
– Здравствуйте, – сказала я.
Дядька широко улыбнулся и протянул ко мне обе руки, одну с платком, другую со свертком, и радостно провозгласил:
– Вылитый отец.
Я решила никак на это не реагировать и дождаться, что будет дальше, но на всякий случай тоже заулыбалась; дядька годился мне в дедушки, а меня учили уважать старших.
– Проходите, пожалуйста, – предложила я, он вошел, и мы с большим трудом смогли разместиться в моей прихожей. Я попятилась и натолкнулась на Марью, которая появилась из кухни.
– Что ж, давайте знакомиться, – сказал гость, все еще улыбаясь. – Борис Моисеевич.
– Очень приятно, – с подозрением глядя на него, ответила Марья. – Марья Никитична, подруга Симы. Сейчас живу у нее.
Я собралась возразить, что не живет, а просто слегка загостилась, но не стала, пусть дядька думает, что я здесь не одна… на всякий случай.
Мы прошли в кухню, Борис Моисеевич расположился в кресле. От чая он отказался и, выразительно взглянув на меня, сообщил:
– Беседа наша сугубо конфиденциальна. Если вы что-то захотите потом рассказать подруге, дело ваше, но я не вправе разглашать…
Признаться, я здорово перепугалась, такое начало мне совсем не понравилось. Марья неохотно покинула кухню, заметив:
– Я рядом.
Борис Моисеевич взял мою руку и ни с того ни с сего спросил:
– Что вы знаете о своем отце?
Может, кому-то легче легкого ответить на подобный вопрос, но мне как раз наоборот. Если честно, о папе я достоверно знала одно: он умер. По крайней мере, так уверяла мама. Остальные сведения носили отрывочный характер и друг другу противоречили. Я и в детстве не особо донимала маму вопросами, а став старше и сообразив, что данная тема маму совершенно не занимает, и вовсе от них отказалась. Рождена я была в законном браке, чему имелось свидетельство, остальное было покрыто мраком. Если верить маме, папа умер, когда я пребывала в младенчестве, он был инженером (по другой версии – физиком, впрочем, он мог счастливо сочетать обе профессии) и скончался от рака горла (желудка). Никакой родни со стороны папы я никогда не видела, покоился он за триста километров отсюда, в том городе, где мы жили раньше. Местом моего рождения действительно был указан соседний областной центр, так что в историю это отлично вписывалось. После смерти папы мама поклялась, что замуж больше не выйдет и посвятит свою жизнь мне. И свое слово сдержала. У нее были многочисленные романы, каждый, как правило, начинался с покупки нового платья, а заканчивался приобретением шляпы, непременно с вуалью, которую мама носила недели две, а потом забрасывала на антресоли. За двадцать лет шляп скопилось великое множество. Как-то я сдуру предложила их выбросить, мама укоризненно покачала головой и заявила, что в них вся ее жизнь.
Однако мужчин в нашем доме я никогда не видела. Если мама по вечерам уходила, я оставалась с тетей Клавой, дальней нашей родственницей, и как-то решила выспросить ее об отце, она отвечала неуверенно и без охоты. Стало ясно: ей известно не больше моего. В шкафу хранилась фотография в рамке, на которой, по словам мамы, был изображен отец. Никакого сходства с собой я в нем не усмотрела и к фотографии интерес потеряла.
И что, скажите на милость, я должна была ответить толстяку? Но ответить-то надо. И я ответила:
– Папа умер. Двадцать лет назад.
– Да-да, – горестно кивнул Борис Моисеевич. – Это вам сказала ваша мама? Ваш отец любил ее всю жизнь. – Он достал из кармана пиджака конверт, а из него фотографию. – Умирая, Натан держал ее в руке и все повторял: «Другой такой женщины нет».
Он протянул фото мне, и я без труда узнала маму, она была снята в полупрофиль. На фото маме было лет тридцать пять, но могло быть и больше, выглядела она всегда прекрасно. Однако не тот факт, что какой-то Натан, умирая, держал фото мамы в руках, восхваляя ее достоинства, потряс меня, а надпись на обратной стороне. Маминой рукой было написано: «Да лобзает он меня лобзанием уст своих, ибо ласки твои лучше вина». Никогда не замечала в маме особого романтизма.
– «Песнь песней», – едва ли не со слезой заметил Борис Моисеевич.
– Что?
– Это цитата из Библии.
– А-а… замечательно, только…
– А вот и вы, – с улыбкой возвестил он и извлек из конверта вторую фотографию. На ней тоже была мама, в черном платье с ниткой жемчуга, а у нее на коленях я в возрасте шести месяцев. Эта фотография была мне хорошо знакома, она до сих пор украшает розовую комнату. Цитат из Библии больше не было, маминой рукой написано: «Я назвала ее Симоной, здесь ей пять месяцев и три недели». Тут кое-что начало доходить до меня, я взглянула на дядьку и запечалилась: что, если он вдруг окажется моим родителем? Такого счастья я могу и не пережить. Как-то я все это время обходилась без отца и теперь особой надобности в нем не чувствую.
– Я не понимаю… – схитрила я.
– Значит, мама вам так ничего и не рассказала? – вздохнул он.
– А что она должна была рассказать?
– Возможно, она и права, – задумчиво изрек дядька, совершенно меня не слушая. – Но я обещал выполнить его волю, я дал слово умирающему и обязан его сдержать. – Тут он вновь взял мою руку и заявил: – Вы носите отчество и фамилию человека, который никогда не был вашим отцом. Да, он был мужем вашей мамы, но брак этот не принес ей счастья. По-настоящему она любила только вашего отца, Кацмана Натана Леонидовича, моего дорогого друга.