– Старшина, накрой!
Охворостов накинул на него плащ-палатку, примял ладонями длинные полы:
– Готово!
Старший лейтенант включил фонарик, осветил карту. Дорога, по которой бегали грузовые немецкие машины, вела к бывшему военному городку. До городка было километров восемь, скорее всего, там располагался штаб какой-нибудь части, может быть, даже крупной – дивизии, например. Это надо было проверить.
С другой стороны, тащить «языка» из городка далеко – «языка» нужно брать у линии фронта, хотя это было сделать сложнее, чем в тылу, около городка. Горшков решил брать «языка» и там и этам, а как всё сложится дальше – видно будет. Он выключал фонарик, сбросил с себя плащ-палатку.
– Идём дальше в тыл, к военному городку.
Идти ночью по лесу – штука трудная, переломать себе ноги можно в два счёта, как в два счёта можно и сбиться, отклониться в сторону, поэтому двинулись параллельно просёлку, удаляться от него более чем на полкилометра было нельзя… Первым шёл Горшков, замыкающим – старшина.
Мустафа шагал в середине цепочки и думал о том, что несовершенен всё же человек – не дала ему природа дара видеть в ночи, как, допустим, сове или волку, – не дала и всё, слеп «венец» в темноте, спеленут, а если совершит пару неловких шагов в сторону – как пить дать, покалечится. И силенок человеку природа тоже выделила немного, могла бы дать больше – могла бы, но не дала. Вот и начинает он, чуть что, кхекать и задыхаться.
Хотелось Мустафе услышать пение какой-нибудь ночной птахи, щебетанье птиц, не боящихся прохладной черноты, заполнившей пространство, но тихо было, словно покинули птицы этот край, а вместе с ними исчезли и звери. Только звон возникал иногда, словно бы приносясь издалека, возникал и пропадал.
Через два часа старший лейтенант остановил группу, объявил тихо:
– Привал! Можно поспать. Времени даю – полтора часа. Старшина, выставить пост!
– Есть выставить пост, – едва слышным эхом отозвался Охворостов.
– Смена – каждые полчаса.
Старший лейтенант забрался под высокий густой куст, достал из сумки карту, зашарил по ней узким лезвистым лучом карманного фонарика.
– Та-ак, та-ак, – пробормотал он едва слышно и выключил фонарик – шли они правильно. Подстелил под себя полу плащ-палатки, второй полой накрылся, поворочался немного и затих.
Идти вслепую дальше было нельзя. До городка, судя по тому, что им пришлось форсировать вброд речушку, протекавшую в версте отсюда, оставалось идти примерно километр. Этот километр был опасным – и на патруль можно было нарваться, и на засаду налететь, и вообще угодить на каких-нибудь полоротых запоздалых немчиков, возвращающихся в казарму из полевого борделя: эти после подвигов постельных всегда бывают готовы совершать подвиги боевые.
Впрочем, разведчики Горшкова тоже были ребята не промах: и в борделе готовы побывать, и немцам по морде надавать…
Первым на дежурство старшина поставил Мустафу – усадил его на возвышенное место, под сосну, метрах в тридцати от места отдыха и погрозил пальцем:
– Смотри у меня, Мустафа… Бди!
– Бдю, – спокойно отозвался на это Мустафа, – и буду, бдеть.
– Не проворонь немцев. Если придут – знаешь, что с ними делать, – Охворостов ещё раз погрозил Мустафе пальцем и исчез.
Мустафа остался один. Чернота ночи была неприятная, вязкая, похоже было, что ничего в ней нельзя разобрать, но Мустафа по себе знал: в любой лютой ночи можно увидеть то, что надо, нужно только вгрызться в неё, освоиться, слиться с чернильной плотью, и всё будет в порядке. Главное, Мустафа знал, как это делается…
Ночной холодок постепенно отступал, выдавливаемый влажным предутренним теплом, в макушках деревьев начали возиться, вскрикивать просыпающиеся птицы, над далёким горизонтом вскоре обозначилась жёлтая узкая полоска – предвестник рассвета, но отсюда, из-за деревьев, её почти не было видно, Мустафа поглубже закутался в плащ-палатку, в распах между полами выставил ствол автомата, замер.
Лес постепенно оживал, в звуках, доносившихся до Мустафы, не было ни одного, что принадлежали бы человеку – ни шорохи в листве и в ветках, ни мягкое щёлканье гнилых сучков, ни скрипы в траве, ни бурчанье проснувшейся на старом дубе вороны – ничто из этих звуков не принадлежало «венцу природы». А раз человек ничем не обозначился, то, значит, и опасности не было.