Он умолкает, чтобы немного отдышаться после длинного ораторского периода, и снова смотрит на меня прищуренными глазами, словно желая проверить, как я выдерживаю это состязание на выносливость.
— Свободный человек, каким его видите вы, не может быть верным никакому делу, в том числе вашему делу, — возражаю я, подавляя досаду.
— Вот как? А почему?
— Потому что такой «свободный человек» ничем не связан. Если он не связан кровно с родиной и стал предателем родины, он с еще большей легкостью станет предателем любой другой платформы, с какой вы его свяжете.
— Значит, по-вашему, у меня, у свободного человека, образ мыслей предателя? — усмехается Сеймур.
— Ничего такого мне и в голову не приходило.
— Тогда вы себе противоречите или просто ловчите, стараясь не обидеть меня.
— Вовсе нет. Вы действительно не похожи на предателя, но вы далеко не такой свободный, каким вы себя представляете.
Слегка вскинув брови, Сеймур смотрит на меня вопросительно.
— Хотите сказать, получаю от кого-то жалованье?
— Я этого не хочу сказать. Я даже допускаю, что жалованье, получаемое вами, не так уж вам нужно. Но вы мне не докажете, Уильям, что вы порвали связи со своей родиной, точнее, со своим классом. Вы призываете людей отказаться от своей родины не для того, чтобы они стали свободными, а для того, чтобы служили вашей.
Сеймур опускает глаза, словно желая призадуматься над моими словами, потом качает головой.
— Ошибаетесь, Майкл. Ничто и ни с кем меня не связывает.
— В таком случае что бы вы сказали, если бы я от имени моей страны сделал вам предложение, подобное тому, какое сделали мне вы?
Сеймур снова усмехается.
— Свой вопрос вы формулируете так, чтобы заставить меня во имя защищаемого мною тезиса сказать «согласен». Что ж, ладно, чтобы вы окончательно убедились в моей искренности, я отвечу отрицательно. Да, да, я бы не дал согласия. Однако мой отказ ни в коей мере не связан с какими-либо моральными, патриотическими или классовыми соображениями. Если я не желаю связывать себя с вашим миром, то не от любви к своему, а из-за ненависти к вашему. Впрочем, «ненависть» — это слишком сильно сказано, я не любитель громких слов. Назовите это неприязнью, антипатией. Во всяком случае, мир, к которому я принадлежу и на который я с удовольствием плюнул бы, по крайней мере прямой и откровенный в своем уродстве, тогда как ваш сеет обманчивые иллюзии о счастье для всех. Общество, находящееся в плену собственных иллюзий, куда опаснее, нежели общество откровенного цинизма, не скрывающее своего уродства, потому что скрывать его бесполезно. Общество, которое верит, готово воевать за то, во что верит. Следовательно, оно агрессивнее. А значит, опасное. А мое общество ни во что не верит. Уже не верит. И потому оно уже не опасно.
— В ваших словах, Уильям, есть логика, но отсутствует правда. Катастрофа, которой вы меня стращаете, — это катастрофа вашего мира, а не моего. И ваш путь не может быть моим.
— О, у нас у всех путь один, — отвечает Сеймур с кислой усмешкой. — Все мы шагаем туда, где, как родные братья, лежат друг подле друга с обглоданными черепами умный и глупый, предатель и герой в тишине и безвременье Большой скуки.
— Не знаю, как у вас, но у нас предателей никогда не хоронят вместе с героями.
— Не воспринимайте мои слова буквально. Во всяком случае, и те и другие окажутся в одном месте — в утробе матери-земли.
— Но ведь умерший остается не только в земле, но и в памяти людей…
— Никак не подумал бы, что вам свойственна суетность, — замечает он, глядя на меня и как бы проверяя свое заключение. — Но вас и в самом деле к суетным не причислишь, вы только ищете доводы, чтобы поддержать собственные предрассудки. А что касается памяти и славы, то такие, как мы с вами, проработавшие всю жизнь анонимно, могут быть уверены: никто о них не узнает и после смерти. Ваш Зорге — лишь редкое исключение, только подтверждающее правило…