И, обращаясь к друзьям, приписал:
«Стихи эти невольно сложились у меня в голове вечером в день похорон бедного Бова[8], и я записал их, чтобы откликнуться из своей клетки на общее наше горе. Сообщите их друзьям покойника. Они не станут искать в них эстетических красот, как не искал бы он сам, но, верно, найдут чувство, похожее на свое. Бедный, бедный Бов; мне так и представляется его доброе прекрасное лицо со слезами на щеках. Да, умирать в такие годы горько».
Он не знал, через кого к нему в камеру попали стихи.
Это не было послание с воли. Студенты, сидевшие тут же, в Петропавловской крепости, прослышав о заключении в нее Михайлова, приветствовали своего учителя и друга:
Михайлов долго смотрит в форточку, хотя знает, что на комендантском дворе сейчас никто не гуляет. Он должен ответить, но прежде необходимо хоть немного успокоиться. Мало того, что студенты вспомнили о нем, прислали стихотворный привет, называют его своим «учителем», «родным поэтом», они уверены в том, что его скромные труды на поприще революционной борьбы дадут свои плоды и молодое поколение «отмстит сторицею врагам».
Михайлов уже за столом.
Строки легко ложатся на бумагу:
«Спасибо вам за те слезы, которые вызвал у меня ваш братский привет. С кровью приходится отрывать от сердца все, что дорого, чем светла жизнь. Дай бог лучшего времени, хотя, может, мне и не суждено воротиться».
7 декабря его снова и в последний раз ведут в сенат. И снова на улицах, во дворе, в коридорах полным-полно народа. Его больше, чем при прошлых привозах Михайлова в это судилище.
Сегодня ему прочтут окончательный приговор. Сенат в своем определении еще в ноябре торжественно решил, «не подвергая смертной казни, определенной за преступления этого рода, сопровождавшиеся вредными последствиями, лишить всех прав состояния и сослать в каторжную работу в рудниках на 12 лет и 6 мес., а по прекращении сих работ, за истечением срока или по другим причинам, поселить в Сибири навсегда, но предварительно исполнение сего приговора внести оный на высочайшее усмотрение…»
Высочайше было усмотрено:
«Срок каторжной работы ограничиваю шестью годами, а в прочем быть по сему».
Сенаторы стоят навытяжку. На мордах — собачья преданность, величайшее почтение и благоговение. Михайлов скрестил руки на груди и улыбается. Нет, ему, революционеру, не пристало кланяться или отчаиваться перед лицом этих прислужников кровавого престола.
В прихожей толпа. Чиновники исподтишка жмут руку. Доктор Боков, добрый знакомый, рванулся вперед, чтобы попрощаться.
И вдруг родные, знакомые голоса:
— Михаил Илларионович, прощайте!
Варенька и Маша, сестры Людмилы Петровны. Объятья, слезы, поцелуи.
У подъезда опять приветствия, по рукам ходят карточки Михайлова.
Теперь впереди Сибирь, каторга. Поп напутствует Михайлова на новую жизнь, петербургский генерал-губернатор Суворов приезжает прощаться и разрешает свидание с друзьями.
Друзья спешно покупают возок, чтобы Михаил Илларионович не подвергся страшной участи пройти 8 тысяч верст пешком, закованным в кандалы.
Шьют ватник, в который в шахматном порядке зашивают деньги, деньги закладывают в переплет евангелия, в подкладку теплой шапки.
Но друзья не знают, что палачи уготовили их другу позорную гражданскую казнь и назначили ее на утро 14 декабря, ровно в 36-ю годовщину восстания декабристов, к памяти которых взывала прокламация.
О казни молчали газеты, и узник не мог предупредить друзей.
Рано-рано утром 14 декабря в камере Михайлова палач с ножницами и кузнец с кандалами.
Его остригли по-каторжному — полголовы, а кузнец тем временем заклепывал кандалы. Что-то у него не ладилось, и присутствовавший при этой отвратительной церемонии плац-адъютант И. Пинкорнелли не выдержал.
Михайлов видел, как плачет «добрый и милый» Пинкорнелли, но у него самого не было в душе слез. Вспомнился Петрашевский: его ведь заковывали прямо на площади у позорного столба. И когда кузнец не мог загнать клепку, Петрашевский отобрал у него молоток, уселся на помост эшафота и быстро справился с кандалами.
Петрашевский! Он жив, и, возможно, они встретятся, встретится последний каторжник николаевских дней с первым каторжником Александра-«освободителя».
Шесть часов утра. Морозная дымка висит над Петербургом. На улицах не видно людей. Михайлов мерзнет в серой арестантской шинели. Ему неловко сидеть спиною к кучеру на громыхающей «позорной колеснице».
Повозку окружают три взвода казаков. Процессия подъезжает к площади, где высится черный эшафот.
Михайлова ставят на колени, чиновник, шепелявя, читает приговор.
Михаил Илларионович вглядывается в небольшие кучки народа, стекающиеся к площади. Нет, среди них не видно друзей, нет и студентов. Это просто рабочий люд, поднятый затемно необходимостью добывать себе кусок хлеба.
Что-то там читает чиновник? Хотя все равно. Опять вспомнились петрашевцы. Плещеев рассказывал о страшных минутах, проведенных ими у позорного столба в ожидании казни.
Почему-то подумалось о том, что вот и Плещеев жив и снова в Москве, а Достоевский в столице. Быть может, и он недолго пробудет в рудниках.
Последний взгляд на Петербург — когда-то он его увидит вновь, да и увидит ли? Последний поиск друзей, но их нет. В толпе о чем-то громко разговаривают, видимо судачат: кого, за что, на сколько?
Над головой что-то хрустнуло, это палач сломал подпиленную шпагу.
А вечером самый радостный миг за эти три с половиной месяца.
Генерал-губернатор Суворов сдержал слово. Михайлов вновь в объятиях Шелгуновых, а рядом ждут своей минуты Полонский, Пыпин, Пекарский, Некрасов, Чернышевский, Александр Серно-Соловьевич, Гербель.
Они притащили ворох теплой одежды и ворох новостей. Ему на ухо объясняют, где зашиты деньги, — ведь каторжнику их не положено иметь при себе.
Поздно вечером под усиленным конвоем, опасаясь, что студенты попытаются отбить узника, Михайлова перевезли в Шлиссельбург.