— Нет!
Освеженным, бодрым, полным энергии больше, чем когда-либо, вернулся Николай из Лондона. Заехав ненадолго в Аахен к матери, он продолжил поездку по Европе.
Разумеется, эта поездка менее всего походила на путешествие праздного туриста. Николай присматривался к различным сторонам жизни Италии, Франции, Бельгии, Швейцарии. Неожиданно для себя убедился он, что казавшийся ему раньше прогрессивным (особенно в сравнении с крепостничеством!) капитализм уродлив и отвратителен. Капиталистическая экономика Европы уже начинала оборачиваться своими теневыми сторонами, и ему удалось разглядеть их.
«Я далеко не заражен славянофильством, — писал Николай Кашкину. — Но человек, сколько-нибудь ^присматривающийся к событиям, не может не видеть, что все основные начала европейской жизни, все элементы западного общества… идут к разложению».
С большим вниманием наблюдал Николай за рабочим движением. Конечно, осознать истинное значение его он не мог, но интуитивно сочувствовал ему.
Особое восхищение Николая вызвало освободительное движение в Италии. Сколько раз представлял он себя солдатом легендарной «тысячи» Гарибальди. Сражаться за свободу — что может быть прекраснее! И все-таки сердце рвалось в Россию. На родине он нужнее. Место его там. В декабре 1860 года Серно-Соловьевич возвращается в Петербург.
То было время большого общественного подъема. Все в России — иные с тревогой, иные с наивным предвкушением долгожданной свободы — ждали важных событий, ждали реформы. Но Николай, прекрасно осведомленный о ходе подготовки реформы, знакомый со взглядами людей, в руках которых, находилось дело, отрешился от прекраснодушных иллюзий. Сидеть сложа руки было не в его характере. Надо было действовать! И всю свою энергию он вкладывал в дело. Литература, публицистика, просветительство — во всех этих областях неустанно трудился он. Но затаенное беспокойство не покидало его. Он чувствовал: чего-то не хватает в его деятельности. Николай уже сознавал, с чем и за что надо бороться. При самодержавии, при сохранении помещичьей собственности на землю немыслим- настоящий прогресс. Но пути и средства борьбы были как в тумане. Нужен был какой-то ощутимый толчок, чтобы все его догадки, предположения, смутные замыслы (многие из них казались настолько дерзкими, что он боялся признаться в них даже самому себе!) встали на свое место, чтобы дан был, наконец, ясный ответ на главный вопрос: что делать?
Такой толчок, наконец, был сделан.
Как-то в начале января 1861 года Николай зашел в редакцию «Современника» — журнала, который он давно полюбил и для которого уже писал. У него созрел замысел очередной статьи по поводу земской реформы. Нужно было поговорить с редактором отдела. Редактора на месте не оказалось, и Николай собрался уходить, как вдруг в коридоре чуть не столкнулся с каким-то человеком в очках. Вглядевшись, Николай узнал Чернышевского.
Этот человек давно привлекал внимание Николая. Статьями его он зачитывался. Еще. в 1859 году он писал Кашкину: «Чернышевского ставлю положительно во главе всех наших публицистов». Несколько раз ему хотелось поговорить с Чернышевским, но все откладывал исполнение своего решения. Чернышевский почему-то казался ему недоступным, хотя был всего шестью годами старше. И Николай, не сробевший перед царем, как-то все не решался прийти к руководителю «Современника». Правда, они были знакомы по совместной работе в Обществе пособия нуждающимся литераторам, но знакомство было, что называется, шапочное, и Николай даже не был уверен, помнит ли его Чернышевский. Поэтому, поклонившись, он хотел уже пройти мимо, но Чернышевский поздоровался с ним и заговорил просто, легко, непринужденно, словно они расстались только вчера. Оказалось, что Чернышевский много слышал о Николае.
Внимательно и подробно расспрашивал он о его статье, о поездке за границу.
Наступили ранние петербургские сумерки, а они еще стояли на лестничной клетке и беседовали. Чернышевский спохватился первый.
— Ох, извините, я вас задерживаю, — сказал он и стал прощаться.
Николай, хоть у него и впрямь были дела, пытался возразить, но Чернышевский мягко прервал его:
— Да и мне тоже пора. Но, знаете, Николай Александрович, нам надо поговорить обстоятельней. Заходите ко мне, непременно заходите. Завтра же, хорошо? На Большую Московскую. Знаете?
Конечно, Николай зашел. Зашел — и с того дня, сначала один, а потом и с братом Александром, зачастил на Большую Московскую. Общество Чернышевского стало для него необходимым. Да и Чернышевский тоже привязался к нему. 7 февраля он писал Добролюбову: «Порадуйтесь, я в закадычной дружбе с Серно-Соловьевичем».
Дружба эта была плодотворной, особенно для Николая. Зародившаяся еще в юности интуитивная тяга к свободе окрепла при столкновении с безобразием российской действительности. Она приобрела характер убеждений в ивашевском кружке, сформировалась после знакомства с Герценом и Огаревым и теперь под влиянием Чернышевского окончательно превратилась у Серно-Соловьевича в непоколебимые и обоснованные убеждения революционера.
Наконец 19 февраля 1861 года был подписан, а 5 марта объявлен царский манифест об освобождении крестьян.
Опубликованное одновременно с манифестом Положение было столь уродливым, что возмутило даже наиболее либеральную часть поместного дворянства. Еще до объявления Положения против него протестовал тверской предводитель дворянства А. М. Унковский. В феврале 1862 года несогласие с Положением выразили 13 тверских дворян — мировых посредников. Вслед за ними от имени тверского дворянства был послан адрес царю, в котором также выражалось недовольство реформой. Конечно, все эти протесты были весьма умеренны и составлены в самой верноподданнической форме, но и для этого надо было бы обладать известным мужеством: царю уже надоело играть в либерализм. Унковский был сослан в Вятку, 13 посредников заключены в Петропавловскую крепость (правда, ненадолго).
С грустной улыбкой читал Николай Серно-Соловьевич адреса и заявления этих деятелей — они так живо напоминали его собственную записку царю. Время либерально-верноподданнических протестов для него кончилось.
Но большинство либералов встретили реформу ликованием: «Какая радость! Рабство на Руси умерло! Мужичок получил свободу из рук обожаемого царя-батюшки! Помилуйте, чего еще? Волки сыты, овцы целы!»… Но сам-то «мужичок» не радовался — в путаных и малопонятных словах манифеста не было того, чего он столько лет терпеливо ждал — настоящей воли.
Невиданная по своим размахам со времен Разина и Пугачева волна возмущения и бунтов прокатилась по России. Иногда они принимали характер настоящих восстаний, как восстание в селе Бездна под предводительством Антона Петрова.
В день, когда стало известно о зверском подавлении этого восстания и казни Антона Петрова, Николай и Александр Серно-Соловьевичи пришли к Чернышевскому.
Николай был задумчив, а Александр кипел от возмущения. Спокойным казался только Чернышевский. Ровным голосом читал он только что полученное им из Казани письмо. В нем рассказывалось о событиях в Бездне и откликах на них — о страстной речи профессора Щапова, о панихиде, устроенной студентами Казанского университета и духовной академии.
Чернышевский кончил читать. Воцарилось молчание. Николай первым прервал его.
— Да, Николай Гаврилович, вы были правы — Александр II скоро показал николаевские зубы. Все они, помазанники божии, одним миром мазаны, — неожиданно для себя скаламбурил он.
— Не миром, а кровью, народной! — исступленно воскликнул Александр. — И сколько ее еще прольется!
— Да, — ответил Николай, — много. Но страшнее всего, что льется она бесполезно…
— И будет бесполезно, — прервал его Чернышевский, — до тех пор, пока все эти Бездны будут бунтовать порознь, пока мы не сможем соединить их разом — в один всероссийский великий бунт!
Братья переглянулись. Так определенно Чернышевский никогда еще не говорил с ними.
В те дни исчезли последние сомнения Николая. Теперь он знал, что делать. С удесятеренной анергией продолжил он работу над начатой еще за границей брошюрой «Окончательное решение крестьянского вопроса». В июне 1861 года брошюра была закончена.