Выбрать главу

В полутьме камеры трудно разглядеть взлохмаченного человека. Он прильнул к кирпичам скошенного оконного проема. Ухватившись за решетку обеими руками, невольник смотрит на облака, плывущие над Москвой. Взгляд полон гнева, а губы шепчут страстные слова:

— Россия вступает в революционный период своего существования. Проследите жизнь всех сословий, и вы увидите, что общество разделяется в настоящее время на две части, интересы которых диаметрально противоположны, которые, следовательно, стоят враждебно одна другой… снизу слышится глухой и затаенный ропот народа, народа угнетаемого и ограбляемого всеми, у кого в руках есть хоть доля власти…

Узник рывком отделяется от окна. Шагает по тесной камере из угла в угол, не переставая говорить.

— …это всеми притесняемая, всеми оскорбляемая партия, партия-народ! Сверху над нею стоит небольшая кучка людей довольных, счастливых. Это помещики, предки которых или они сами были награждены населенными имениями за свою прежнюю холопскую службу…

Тишина. Три шага в один угол. Три — в другой. Затем снова звучат слова. Звук стремительно нарастает. Рвется наружу. Ему тесно в камере.

— …Это потомки бывших любовников императриц, щедро одаренные при отставке… Это купцы, нажившие себе капиталы грабежом и обманом… Это чиновники, накравшие себе состояние… Одним словом, все имущие, все, у кого есть собственность родовая или благоприобретенная. Во главе ее царь… Ни он без нее, ни она без него существовать не могут.

И уже во весь голос, так, что слышно даже в коридоре за тяжелой дверью;

— …Она понимает, что всякое народное революционное движение направлено против собственности и потому в минуту восстания окружит своего естественного представителя — царя. Это партия императорская!

Полная тишина. Заичневский озирается кругом. Он словно ловит угасший звук своего голоса. Записать бы все это! Но под рукой ни клочка бумаги. Обессиленный, падает на скамью и, вытянувшись во весь рост, думает… думает…

Март 1862 года. Девять месяцев юноша томится в неволе. Теперь он уже в Москве, в камере Тверской полицейской части. С ним разделяет участь верный друг Аргиропуло. Только сидят они порознь. Многое испытали оба за это время. Сначала мучили допросами жандармы Третьего отделения. Потом для расследования дела «о печатании и распространении злоумышленных сочинений» создали специальную комиссию из чиновников сената. В поисках нитей «заговора» изобретали каверзные вопросы. Напрасный труд! Девять товарищей Заичневского держались стойко. Нет, они не печатали и не распространяли ничего, кроме университетских лекций, а разве это запрещено? Найденные при аресте крамольные сочинения попали к ним совершенно случайно. Кто купил у разносчика, а кому подсунул какой-то «неизвестный студент». Зачем брали? Просто так, поинтересоваться. Откуда известно, что разрешается, а что нет?

Аргиропуло, бедняга, не смог выкрутиться. Слишком много улик. Письма, множество литографированной продукции. Ну что же? Да! Заказывал частным литографам вместе с лекциями и другие сочинения… без всякого умысла, лишь для поддержки нуждающихся студентов. Ищейки не отставали. С пристрастием допрашивали о типографском станке, который «грек» купил за девяносто девять рублей у студентов Сулина, Сороко и Петровского-Ильенко. Пришлось изобретать легенду о незнакомом господине Киро-Дежане, который проездом через Москву якобы попросил его взять на себя труд комиссионера…

Не помогло. Враги уцепились за улику. Заскрипели перья протоколистов. Аргиропуло боролся до последних сил, но что можно сделать? Счастье еще, что Славутинский успел предупредить многих товарищей, и те перед арестом уничтожили переписку. Могли раскрыть тайну тульского съезда! Правда, в одном из писем, захваченных у Аргиропуло, вскользь упоминалось о нем. И тотчас вопрос:

— Скажите, что подразумевали вы под встречей в Туле?

— Летом этого года, — записывает протоколист, — я собирался побывать в провинции и по пути навестить своих друзей в Туле. Никакой другой цели, кроме того, чтобы свидеться, не было.

«Отдать под суд», — решает комиссия.

Самым лакомым куском для нее явился «главарь подпольных издателей». Туг было чем поживиться. Не зря поработали жандармы. На столе злополучная папка, а в ней, бумажка к бумажке, тьма улик. Тут и донос о тайных посещениях Заичневским литографа Ивана Комарова в 1859 году и рапорт о выступлении его на панихиде 17 марта 1861 года по поводу расстрела демонстрации поляков. А вот сообщение орловского губернатора о доносе Шеренвальда. За ним подшиты показания разных сыщиков о «бунтарских речах» в деревне.

Зловеще шуршат бумажки. Следователи умышленно затягивают паузу. Что-то скажет теперь «бунтовщик-социалист»? Но тот и не думает отрекаться. Не таков Заичневский. В упор смотрит он им в глаза.

— С социализмом познакомился на гимназической скамье, — режет он без всяких окольностей, — и твердо убежден, что общинный строй, мирское самоуправление есть самый лучший путь общественного развития.

Следователей больше всего интересует пропаганда среди крестьян. И юноша смело бросает им в лицо:

— Мне случалось говорить с крестьянами в Подольске и в некоторых деревнях Орловской губернии. Я указывал им на несправедливость налагаемой платы на землю, на самую несправедливость личного и потомственного владения землей и, как противоположность этому противоестественному состоянию, поставил общину.

— Признаете вы, что призывали крестьян к открытому возмущению?

— К этому не призывал. Я допускал уже, что возмущение произведено, и указывал только на безрассудство возмущения без оружия.

И так далее. Инквизиторы не могут скрыть радости.

— Чего же еще? Вот он, государственный преступник!

Заичневский идет напролом и не ждет пощады. Он презирает царских прислужников. Никогда не допустит колебания или страха.

И вот теперь, в ожидании суда, он томится в полицейском доме, но о суде не думает. Есть дела посерьезнее. В Москву его доставили вместе с Аргиропуло еще в ноябре прошлого, 1861 года. Других товарищей за недостачей улик отпустили на поруки. Надо сказать, здесь, в Москве, положение его, как заключенного, куда легче, чем в Северной Пальмире. Сюда, в полицейскую часть, начальство допускало друзей для свидания. Следовательно, можно было продолжать свое дело. Выводили даже на прогулку по городу под предлогом посещения бани. Можно было встретиться и побеседовать с нужными людьми. Иногда в темницу приходили малоизвестные посетители — те, кто сочувствовал движению, или просто любопытные. Раза два подъезжали в экипаже какие-то нарядные дамы, передавали цветы и фрукты. Но они мало занимают Заичневского. Другое дело — светлокудрая девушка, с которой его познакомили на бульваре. Солдат отошел в сторонку, а они сидели на скамье под липами. Зовут Аней. Фамилия — Можарова. Гимназистка. Как нежно смотрела она своими чистыми, умными глазами! И как ловила каждое слово! Конечно, говорили о народе, о будущем России, о революции. Ненавидит монарха и плантаторов. Настоящий человек, и, быть может… Что? Мысли о браке! И это теперь, когда… ай-ай, вот так революционер!

Лязгнул засов. Часовой впустил Аргиропуло. Они видятся ежедневно. Перикл страшно похудел и оброс. Болезнь подтачивает его силы. Чахотка. Едва ли несчастный выдержит. Но мужество не покидает его. Глаза загораются лихорадочным блеском, когда речь идет о борьбе.

— Какие новости, Робеспьер?

Пожав руку, падает на единственную скамейку.

— Что слышно о наших ходатаях?

— Ничего! Боюсь, как бы не сцапали Покровского с братией.

Разговор идет о товарищах по кружку. Они составили ядро московской студенческой депутации к министру просвещения. Во главе ее друг Заичневского, Аполлинарий Палладиевич Покровский. Цель — подать адрес и добиться от министра уступок для студенчества и пересмотра университетского устава.