— Когда ты поступишь на юридический, ты сможешь одновременно работать в конторе, — сказал дядя и снова закашлялся, держа салфетку у рта и глядя куда-то мимо Хайме. — Ведь тебе когда-нибудь придется вести этот дом и мои дела. Кроме того, ты почувствуешь, как приятно получить первые деньги, заработанные собственным трудом.
— У нашего маленького мужчины будет много обязанностей, — сказала Асунсьон, кладя бледную руку на плечо Хайме. — Надо хорошенько за ним смотреть и направлять его. Ты ни о чем не беспокойся. Хотя ты потерял отца, у тебя есть мы, чтобы обо всем подумать. Ты можешь ни о чем не беспокоиться.
— Я выйду ненадолго пройтись, — сказал Хайме и, извинившись, встал. Балькарсель смолчал, и Асунсьон возблагодарила бога за новые отношения, установившиеся между двумя мужчинами.
Мальчик медленно пошел вниз по каменной лестнице. Нет, он больше не будет себе лгать. Он отказывается от всего. Он просит мира. «Теперь уже ничто не должно меня беспокоить. Пусть другие заботятся обо мне, трудятся для меня, устраивают мою жизнь». Он подошел к двери сарая, где когда-то мечтал, где читал книги своего отрочества. Где он уединялся, чтобы наслаждаться своими грезами, где сложились у него ложные мысли о милосердии, о гневе, о христианском бунте. Ему хотелось попрощаться со старым сараем. Но тетка прошлым вечером заперла дверь на ключ.
Он услышал условный свист Хуана Мануэля Лоренсо и вышел на Спуск к саду Морелоса.
— Вчера вечером я задержался, Себальос, — с улыбкой сказал молодой индеец. — Когда я вышел… тебя уже не было.
— Пойдем, Лоренсо, побродим.
Неужто в последний раз они идут вместе по этим улочкам? В груди Хайме где-то глубоко зашевелилась тоска.
Он вспомнил все мысли, которыми обменивался с другом, когда каждый из них в расцвете отрочества отважно, без сомнений утверждал свою веру и решимость воплотить идею в жизнь. Каждый был хозяином юного своего тела, юной головы, которая думала о том, о чем никто до нее не думал. Каждый был хозяином своей юной воли, способной изменить мир: чудесное одиночество, чудесные различие и отчужденность, теперь все это умирало.
Нет, сказал он себе, когда они молча поднимались к улице Кантаритос, нет, он любит Хуана Мануэля. Это не ложь. Матери своей он не знает, он не может любить ее по-настоящему. Но Хуана Мануэля, друга своего отрочества, он любит. Тут не будет измены: Хуан Мануэль будет его другом всегда вопреки дяде и тетке, вопреки теткиному кружку рукодельниц, и священникам, и Дочерям Марии.
— Я уезжаю из Гуанахуато. Себальос… Мне предложили лучшую работу… на железной дороге… в столице. Я вступлю в профсоюз. Буду продолжать учиться, если смогу…
— Хуан Мануэль…
— Если ты когда-нибудь… приедешь туда… зайдешь ко мне?
— Я так надеялся, что мы будем расти вместе.
— Мы уже… выросли вместе.
— Будем ли мы так же дружны, когда станем взрослыми?
— Нет, мой друг… Мы идем различными путями. Зачем себя обманывать?
— Почему мы растем. Лоренсо? Для чего? Лучше бы всегда оставаться детьми. Лучше бы всегда быть обещанием чего-то, хранить свою тайну в душе. Тогда бы мы никогда ей не изменили.
Хайме, остановившись, обернулся к Хуану Мануэлю.
— Я потерпел крах. Лоренсо.
Невысокий смуглый юноша почувствовал, что на глаза у вего наворачиваются слезы. Их вызвали сочувствие и любовь к другу, но слова Хайме возбудили в нем и негодование, даже гнев.
— Я решил поступать совсем наоборот тому, что прежде хотел, — продолжал Хайме. — Решил жить, как все.
— Там… ты уже никого не встретишь, — сказал, помолчав, Хуан Мануэль. — И ты не слишком… страдаешь. Другие… те страдают по-настоящему. Придет день, Себальос… и у тебя уже не будет права стоять в стороне… под предлогом собственного спасения. Тебя накроет… ну что-то вроде большой волны. Ты будешь… анализировать себя… отчаиваться… но волна тебя не пощадит.
— Я тебя люблю, Лоренсо, ты мой друг.
— Также и ты — мой друг, Себальос. Вот… оставляю тебе мой адрес… на этой бумажке… Прощай.
Хуан Мануэль засунул бумажку в нагрудный карман сорочки Хайме. Друзья обнялись.
Прислонясь к голубой стене в переулке, Хайме смотрел, как уходит Хуан Мануэль. Отрочество кончилось. В последний раз видит он невысокую фигуру друга, прежде чем тот завернет за угол, и он повторил слова: «Огонь пришел Я низвесть на землю».
Потом прочитал оставленную Хуаном Мануэлем записку. «Пансион. Сеньора Лола Вильегас. Улица Эспальда де Сото, 21, возле проспекта Идальго».
Хайме стоял на темной улочке. Что сказал бы Хуан Мануэль, расскажи он ему все? Наверно, друг понял бы его без лишних слов.
«У меня не хватило мужества. Я не смог стать тем, кем хотел. Я не смог стать христианином. Потерпев крах, я не могу оставаться один, не выдержу этого, мне надо на что-то опереться. А другой опоры у меня нет, только они, дядя и тетя, и жизнь, которую они мне уготовили, жизнь, которую я унаследовал от всех моих предков. Да, я должен подчиниться, чтобы не впасть в отчаяние. Прости, Эсекиель, прости, Аделина, прости, Хуан Мануэль».
Теперь он уже знал, что будет блестящим студентом-юристом, будет произносить официальные речи, будет баловнем Революционной партии штата, окончит курс со всеми отличиями, в порядочных семьях его будут ставить в пример, он женится на богатой девушке, создаст семейный очаг — короче, будет жить со спокойной совестью.
Спокойная совесть. В этот вечер на темной гуанахуатской улице слова эти пронзили болью его язык. Он станет праведником. Но ведь Христос пришел не для праведников, а для грешников.
Впервые в жизни он отверг эту мысль. Он должен стать мужчиной, должен забыть о вчерашнем ребячестве. Так устроен мир, в котором он живет. Христос любит праведников, on живет в спокойной совести, он принадлежит порядочным людям, почтенным людям с хорошей репутацией. Черт побери всех униженных, всех грешников, всех покинутых, всех бунтарей, всех отверженных, всех выброшенных за борт порядком, который он избрал!
Он направился обратно в дом предков. Взошла луна, и Гуанахуато щедро возвращал яркий ее свет, отраженный куполами, балконными решетками, мостовыми. Каменный особняк семьи Себальосов раскрыл двери своей просторной зеленой прихожей навстречу Хайме.