Боже, как раскалывается голова! Громов, командарм над Мордовскими лагерями, чье имя, внушая ужас, ложилось шаром в историю, генерал Громов, начинавший с собаковода в тех же лесных завалах, стрелявший зэков как собак, – когда умер Сталин и тысячные зоны скандировали, наводя тоску на окрестности: – Ус – сдох! Ус – сдох! – с выдохом на «сдох», как искусственное дыхание, раскатывая по лесам и болотам: – Ус – сдох! Ус – сдох! – а следом, эхом, в газетах, расстреляли Берию и гигант-материк-генерал-Дубровлаг зашатался, – Громов торжественно, как на параде, при всех регалиях, гордый, громадный, уже полковник, красивый, так что жалко убивать, вышел на эстраду. Вокруг кипело серое бушлатное море, но, судя по всему, он знал, как себя поставить:
– Товарищи!
Лагерь замер. Неужели не ослышались? Неужто все прощено, все отпущено, товарищи, и мы вернемся назад, по домам, на родину, к исходной точке? Случалось. Товарищ Сталин тоже однажды вспомнил: «Братья и сестры!» – тоже в трудную, в критическую для страны минуту. Шкурой собаковода учуяв, что иначе не проживешь и ничего не остается в запасе, как сослаться на былое родство, начальник Дубровлага воззвал:
– Товарищи!..
Пес! Давно ли на оговорку новичка-арестанта: «товарищ старшина», «товарищ лейтенант», «товарищ полковник» – Громов огрызался и хорошо, что не стрелял: «Брянский волк тебе товарищ!»? Давно ли отец мой, в Бутырках, женщине-врачу, тоже в возрасте, по советской размазне и либеральной закваске, пожаловался: «Товарищ доктор! Плохо с сердцем…»? И та, бронзовея лицом, по-женски выпрямляясь, отрезала: «Вам я не товарищ!..» Как они боялись запачкаться!.. И вдруг – как в детстве, как «власть Советам»:
– Товарищи!
Так ведь и правда! Так ведь же ж и революция с этого начиналась. Разменявшая царя, господ, генералов на равных, по-братски, «товарищей»… Врешь! В лагере, в наше время, мы звали уже себя «господами». Без дураков – господами! Мистер, пан, сэр, сударь, браток, земляк, – что хотите, лишь бы не – товарищ! Пусть сами хлебают своих товарищей. С нас хватит. Брянский волк вам товарищ!
Но тогда, о чем я сейчас рассказываю, шел еще ранний, шел еще только самый первый, 1953-й год, и лагерь замер:
– Товарищи! Перед вами Громов…
«Громов», «Громов», – гремело по лагерям.
Да кто его не знал, кто его не помнил, удава?! Он выставил грудь, полную орденов, словно предлагая стрелять. Видно, после Берии крепко, змей, перебздел и сам рискнул повернуть:
– Перед вами Громов! Громов! Тот самый Громов, который вас истязал, товарищи, – да, истязал! – по указке преступной банды Рюмина – Абакумова – Берии!..
Он выдержал долгую паузу, чтобы все осознали, на что у него повернулся язык.
– Но перед вами, товарищи, не тот Громов, которого вы знали вчера! Перед вами – другой Громов!..
Потом он клялся партбилетом, офицерской честью, жизнью дочери и чем-то еще, что это не повторится. И все заклинал: товарищи! Он – переживал. Он был, как мессия, в сиянии, но не выходил из себя. Он знал, как звучит, сколько весит его имя, и от ранга не отступал. И говорил размеренно, твердо, властно, разом взяв на себя грехи и разом всё искупая – товарищи!.. Он мог бы призвать в свидетели мертвецов – на том же основании, с тем же спокойствием… Товарищи, себе не веря, таращили глаза. Под прикрытием пулеметов он позволял себе еще немного покуражиться, а лагерь торжествовал. Лагерь запомнил речь полковника Громова. Многие годы она передавалась, как сказка, из уст в уста.
– Перед вами не тот Громов, которого вы знали вчера! Перед вами – другой Громов! – Ого-го! Другой Громов! Тот же Громов! Другой! – неслось по зонам.
Я видел Громова в той же Мордовии через шестнадцать лет после достопамятной речи, пересказанной старыми зэками. К моему времени он стал уже генералом. Красавец, в папахе, так что жалко убивать, он приказал согнать нас к эстраде и произнес громогласно, как бывало, потрясая кулаками:
– Погодите! Придет еще на вашу голову – Берия!..
И снова пошло, зашумело по лесам и болотам: Громов! Тот самый Громов! На нашу голову!..
Придет еще на вашу голову – Берия! – это сказал генерал Громов, начинавший с собаковода, приобщаясь к Римской империи…
…Мое повествование, вижу, удаляется от меня прыжками кенгуру и возвращается вспять, падая к ногам, наподобие бумеранга. Должно быть, это заложено в его характере, основанном на усилиях памяти привести героя и автора в осмысленное единство, связать концы с концами в стройную причинную цепь, где развитие во времени не столь уж обязательно. Разве каждый из нас, перебирая в душе прошлое, не скачет взад и вперед по измеренному отрезку, пытаясь схватить глазами отпущенное человеку пространство сразу с нескольких точек еще движущейся жизни? Или мысленно мы не возвращаемся к событию, к себе самому, к близким, к недругам, к тем же снам, по старому адресу, всякий раз наново? Былое непостижимо вне этих перемещений. Оно утекает у нас сквозь пальцы, как только мы принимаемся строить ему памятник. В жажде рассказать по порядку, год за годом, день за днем, все, что выпало нам на веку, мы невольно кривим душой против фактической правды, которой в данном случае все же лучше придерживаться. Тем более, в обстоятельствах несколько чрезвычайных… Добавлю в оправдание, что в перескакивании с места на место по биографической канве мною руководили не пристрастие к занимательности и не природная склонность к естественному беспорядку, а, напротив, неутоленное желание писать как можно более точно, строго и рассудительно. Опыт реконструкции собственной литературной судьбы требует от автора даже того, что именуется в науке точностью и чистотою анализа. Не обещая линейной последовательности в ходе изложения, я все же стараюсь ни на йоту не отступать от подлинного рисунка событий и коллизий, которые мне подарила действительность.