По тому, как стенали, кряхтели, потели, ворочались, заставляя переворачиваться с боку на бок соседей, сокамерники, в остроге стояла прежняя духота, он ее не почувствовал. Впервые за ночи и дни кожа была прохладна, суха. Приподнялся, взглянул на грузина, все так же неразборчиво разглагольствующего, с пылающим лбом и расплывшимся пятном на груди; накануне, перед тем как впасть в забытье, грузин заклинал отпустить его душу на покаяние, не звать врача, ему, одинокому, незачем, не для кого больше жить. Мысль Юлиана, любимого императора, чью геройскую смерть в бою от стрелы и недоступное стоикам мужество в последние перед кончиной минуты — теряя кровь, мудрец и воин ободрял наставника-старика, — изобретатель оплакал подростком, читая роман, мысль оклеветанного Юлиана о том, что у каждой реки есть душа, определенная полнотою потока, изгибами русла, звучанием имени, задающего участь событий на берегах, преподнеслась, будто столетья назад, в невозвратные времена возвращения, из пахнущей травами глубины, холодной речной глубины. Значит ли это, что цельностью души обладают (что за дикое слово, разве душой обладают?) также моря? Как посмотреть. Вбирая реки с их от рожденья направленной речью и способностью к жертве, моря принимают слишком много судеб и преданий, чтоб не запутаться в собственном сердце. Морская душа многолика, долго слагаема и, даже сложившись, пребывает в незатухающих колебаниях. Только сейчас он приметил: сердце выровнялось, ушло из мерцательной зоны в ровный октябрьский ритм. Семьдесят ударов в минуту захотелось в экспериментальном порядке привести к стайерским сорока четырем, что удалось без труда, не считая. Остановился на шестидесяти двух, безукоризненно приноровленных к дыханию, ночь разрыхлялась, мутнела.
Изобретение зависит от терпения, воздел перст французский литературный стилист. Кокетство для афоризма, афоризм производится из тщеславия и кокетства, римская, в тоге со стилосом, выучка, галлы отменно продолжили. При чем тут терпение, не крестьяне же в недород, не христиане-крестители у бушменских котлов. Якобы ходят в потемках, методом проб и ошибок. Ложь, осквернение гениального слова и принципа. Метод не связан с ошибками проб, с нетворческим перебором вариантов: досчитаем до главного, а там и он не подействовал. Метод есть камень, тот, на котором. Вряд ли и камень. Великое живородящее яйцо, план зодчества, предпосылка движения как прорыва, как такового движения. Ничего у них нет, ощупывают вслепую просчеты, тычась в сухие сосцы. Нужен краеугольный подход, вот он, я вижу, я вижу. Да, да, да. Суть в обострении, предельном, противоречий, с неизбежностью возникающих, всенепременно подстерегающих, не сглаживая, не отводя столкнуть лбами, пусть расшибут, и тогда. Грузину, можно сказать, полегчало, он тише, значительно тише, чем раньше, подстанывал и не так бурно болтал, сиплые всхлипы, результат накопившейся в бронхах вспененной жидкости, чинили известные неудобства, но сравнительно с прежними это была чепуха, для тех, кто спал или бодрствовал рядом. Метод существует отныне, задача любой степени сложности выводится из корней. Неразрешимому брошен вызов, не будет и произвольных решений. Если невозможно изменить внешние условия, измени внутренние. Если не удается решить частную задачу, решай более общую. К девяти, лязгнув ключами, затвором и окриком, его повели на допрос, он был почти безразличен к предъявленным обвинениям, изменившимся в неосновательных частностях. Трех с четвертью лагерных лет, до предоттепельного в апреле помилования, хватило для переработки озаренья в общую теорию сильных — справедливых — полей, теорию и практику мысли, владеющей собою настолько, чтобы плодить бесконечность задач.
Выйдя наружу, приступил он к печатному изложению. Была весна освобождения народов, подзол лежал на поверхности, вольные речи цвели и в обрезанной форме. Ограничения совпали с его собственным постепенством, рассчитанным далеко-далеко, до мелькартовых капищ, нельзя было разглашать метод сразу, весь целиком. Инстинкт сидельца, осторожность оружейника: а ну как достанется подлецам — подсказали начать с раздробленных на мелкие порции околичностей. Лет через десять, не раньше, исподволь облучив эту пустошь, подведет к несущим опорам, столпам. Сочинял попутно притчи о технике, счастливой технике будущего, возлюбившей создателя как себя. Что даже трогательно, поскольку в создателе техника не нуждалась, но, благодарная былому творителю, выполняла все его прихоти. Самосозидаясь, свободная техника будущего, о которой никто не писал откровенней (прозрительней) Пауля Шербарта, межпланетного пацифиста с его астероидами и стеклянными городами, черпала зрелость в служении тем, кто ее некогда породил, и все больше олицетворялась, смотрясь в новые людские черты. Совестливая раса людей побеждала варварство орд, машины отвечали взаимностью. Изобретатель ошибся, маски теперь надевали, чтобы ясней заявить о намерениях, всегда было так. Сорванное с петель время не признавало ползучих кампаний, сороконожечьей поэтапности, постепенства; только блицкриг. Научилось распутывать полунамеки, разгадывать почерк. Его раскусили, прочли на просвет. Идею поняли в утаенных следствиях. Поклонники постучали в рассохлое дерево, он снял цепочку с двери, ведшей в девятиметровую комнатенку с фотографией Шербарта на стене, прощальным портретом: лобастый удлиненный лик, не облысевший — лысеющий, как от воздействия препаратов, у вас на виду, купол, затененные подглазья человека, раньше архитекторов Дорнаха воздвигшего собственный Дорнах, странноприимный дворец для бездомных скитальцев, беглецов от войны, о чем мечтал русский брат. Гости сказали, он должен возглавить, будет сообщество, будет община по опыту первоапостольской, с факелами и сумрачной живописью в духоте катакомб, к тому идет, не сегодня, так осенью, к ежегодным платоновским, седьмого ноября, торжествам. Ему ближе быть цадиком, ребе, кроющим по-хасидски, вопрос на вопрос — пожалуйста, они тоже согласны. Разубеждал, упирался, его одолели, смирился. Собирались келейно, в отборном составе, вели беседы, жгли свечи, по двадцать копеек за штуку покупая у бабушек в церкви на славянском подворье, за немощеным сквером молокан, что в четверти перехода от булыжной Бондарной, откупоривали вино, которое с яблоками и конфетами покупали для женщин, не приглашаемых в первый год, молодость просила отметить свое окончание, лагерь требовал сатисфакции. Сугубая тайна, так что к очередному осеннему новолетию разнеслось, по городу и другим городам.
Говорили, что упустить этот шанс преступление, ты представь. Секта — назовем своим именем, мы сектанты, прекрасное, черт возьми, слово для несгибаемых, живительный фанатизм, а в Иене что было, а в Копенгагене, секта распространится, станет движением с тобой-вожаком, это путь, это воздух, федор павлович поучал, «не пренебрегайте мовешками», мы скажем так: не пренебрегайте количеством. Он спорил, ругался, спор был пустой, ни на что не влияющий. Все совершалось само собой и само по себе, год за годом. Никто из них, срывавших голоса в конспираторской лодочке под оранжевым, с довоенного чаепития, абажуром, на оттоманке, застланной турецкой выцветшей попоной, на скрипучих трех стульях по наследству от матери, низенькой рыжей учетчицы в доме печати, принужденно хихикавшей глупостям завпроизводства, никто не приметил тот миг, когда пригоршня камушков, посеянных софистами для парадокса, обернулась галькой на берегу. На карте множились местные отделения — фратрии, филиалы, союзы. Почтальон, кляня старость, доставлял ежеутренне два, три десятка конвертов, приезжали посланцы с духовными подношеньями. Он делался, не стремясь к тому, пастырем возбужденного стада, зачастую глупейше недружного, к майским каникулам вдрызг разругавшегося, толкуя скрижали, — должен вклиниться, рассудить, для чего и поставлен он, как не затем, чтобы испепелять ересь перуном, смело анафемствовать, стучать посохом в непокорные лбы. Письма его летят во все стороны, за ними наглядно он сам, небольшой, востролицый, с откинутою наверх сединой, в бухгалтерском пиджаке, аккуратнейше из портфеля под номерами листочки, похожий немного на Торговецкого Павла, уже задетого по касательной сколько-то страниц тому, на первой примерке, когда матерчатой рулеткой вымеряют в проймах и талии, и о котором надеюсь, надеюсь… — Он разнимает дерущихся, беззлобно корит гордецов, шутя окорачивает диадохов («какое жаркое соперничество разразится на моих погребальных играх»), заклиная не доламывать колесницу, и без их вмешательства влекомую по ухабам. Это Павел похож на него, неважно, сочтутся. Такт, обходительность, дипломатия, веская строгость, откуда такие запасы, не лагерь же воспитал нелюдима, почему бы и нет — хасидский вопрос на вопрос. Покамест удерживал колесницу, доехала до Твери, до Казани с глазами, из Вологды в Керчь.