Выбрать главу

Европейское единство воплотилось в нем за два с лишним столетия до Маастрихтского договора. Партитура цельности европейской, осуществленье в одной беспокойной, роскошной и статной, как Геркулес, персоне вольтеровского просвещенного континента от Архангельска до Кадиса. В этой Европе он был у себя дома, другая, разоренная, одичавшая, истребляемая, встретила его в 1945 году, когда немецкое издательство, хранившее в сейфе неопубликованный оригинал «Истории моей жизни», решилось доставить его в убежище чуть большей надежности; грузовики покатили, перевозя под бомбежкой ящики с тремя с половиной тысячами страниц. Быстрые черные буквы (писал стремительно, правил тщательно, долго) благополучно одолели дистанцию, бомбы их не задели.

* * *

Уезжая из Коско в Испанию в начале 1560 года, Гарсиласо де ла Вега, будущий историк государства инков, зашел к меценату Полу Ондегардо, уроженцу Саламанки, бывшему коррехидором того города, дабы поцеловать ему руки за все оказанные благодеяния и проститься по причине далекого путешествия; в ответ Ондегардо, как всегда великодушный и щедрый, предложил войти в некое помещение, дабы Гарсиласо увидел кой-кого из своих предков, извлеченных на свет лиценциатом, и мог бы рассказывать о них испанцам. В помещении Гарсиласо увидел пять тел королей инкских, три мужских и два женских. Первым был, по уверению индейцев, Инка Вира-коча, величественного и высочайшего достоинства; ему поклонялись как богу, сыну Солнца, совершая во славу его бесчисленные жертвоприношения, а кончину оплакали всем государством, заметно расширенным благодаря настойчивым походам этого великого воина, срок правления которого превысил полстолетия, хотя в точности никем не сосчитан; достоверно известно, что на севере им было завоевано семь провинций и четыре — на юге. Как бы там ни было, жизнь прожил он долгую, о чем свидетельствовала запечатленная на лице его ветхая старость и снежная седина волос. Великий Тупак Инка Йупанка, доводившийся правнуком Вира-коче, являл себя вторым в загробном ряду, третье место, согласно услышанным Гарсиласо суждениям, принадлежало достославному Вайне Капаку, сыну Тупака Инки Йупанки, праправнуку Вира-коче; судя по виду, эти двое не были одарены завидным долголетием предка, но седины сподобиться успели. Королева Мама Рунту, жена Вира-кочи, подобно царственному своему супругу, сидела на корточках, как обыкновенно садятся индейцы и индианки, со скрещенными на груди руками, правая поверх левой, глаза долу, будто из скромности их приучили смотреть только вниз. Пятой была Мама Окльо, мать Вайна Капака, все пятеро в одеждах, кои носили при жизни, а тела сохранены со всеми возможными предосторожностями, дабы ни один волосок не пропал, и действительно, все было целым и сбереженным, включая ресницы и брови, а то, что пришлось заменить, как, например, глаза, изготовили виртуозно, применив мастерство, не считавшееся чем-то из рук вон выходящим у индейских артистов ремесел в невозвратную, до нашествия, пору; сработанные из тончайшей золотой ткани, они были вставлены так искусно, что отпадала необходимость в глазах естественных, восхищается ученый иезуит, придирчиво исследовавший эти шедевры.

Гарсиласо де ла Вега кается в своей невнимательности, он не стал детально разглядывать мумии королей, потому что не собирался о них писать, будь по-другому, он мог бы расспросить, чем и как забальзамировали властителей, наводивших трепет на покоренные племена, и ему, подлинному индейскому сыну, не отказали бы в том, в чем отказывали испанцам, не сумевшим, сколько ни старались, выведать секрета; впрочем, не исключена иная безрадостная подоплека этой молчаливой стойкости: после нашествия память индейцев стремительно ослабевала, точно в ней выжгли и рассекли опорные узелки, традиции забывались, приходили в упадок ремесла, и не случилось ли так, что наследникам бальзамировочных мастеров просто нечем было ответить на любопытство белых людей.

Гарсиласо потрогал палец на руке Вайна Капака, он был таким твердым и крепким, словно принадлежал деревянной статуе. Сами же тела обрели необычайную легкость, так что любой индеец в одиночку переносил их из дома в дом, ежели кабальерос, удовлетворяя свою любознательность, просили об этом. Несли их обернутыми в белые покрывала, и на улицах и площадях индейцы падали на колени, поклоняясь им со слезами и стенаниями; и многие из испанцев снимали перед ними шляпы, ибо это были тела королей, что вызывало у индейцев такую благодарность, какая не могла быть выражена словами.

В тексте Гарсиласо, не требующем толкования, прозрачном и дымчатом, с мемориальной просинью, словно утро в андских предгорьях и сожаленье о том, что оно расточилось в тумане, отмечаю, ибо рука, не спросясь, уже пишет в тетради, три удивительных положения.

Непомерная тяжесть империи — власть королей, в наивысших расцветах своих вознесений над Египтом, над Поднебесной Цинь Ши-хуанди, сверхплотный, из инопланетного материала, порядок с ножами и чашами для жертвенной человечины, глыбистое наваждение крепостей и кумирен, миллионоголовая тьма ползет по грязи догрызать людоедов — разрешилась легонькими мумиями, сушеными идолами, наивно и святотатственно, по прихоти чужеземцев, перетаскиваемыми отсюда туда.

Солидарность господ — победителей и рабов, соединенных на миг почтеньем к монаршему титулу; это ли не окончание войны, благородный, сардонический финал.

Эпоним бесплодия и безмолвия, мумия, взяв посредником Гарсиласо, первого латиноамериканца в истории, извергает из себя новую на континенте словесность — в знаменательнейшем романе ее дети, играя, волокут из угла в угол непомнящих пересохших старушек, по крайней мере одну, свою бабку и тетку.

Не побрезгуем и четвертым. Безадресное, ко всякому, кто услышит, обращенье живых. Остановленность умерщвленных, просящих о том же, они сами не знают, о чем, как, впрочем, и мнимо живые. Мольба и взывание, поскромней, не таким торжественным слогом. Простое выражение, выражение как жалоба, думал ли о ней Гарсиласо.

Профили освобожденных

Мысль развернуть эти профили освобожденных внушена была предрассветной порой, муторность которой достойна того, чтобы самостоятельно владеть каким-нибудь текстом, и так еще будет, я полагаю. Учитывая, что побужденье к очерчиванию каждого из предлагаемых профилей тоже навеяно заполуночным сквознячком, шептавшим тему, исходное впечатление, цвет карандашный и выбор героя, греза, дай только ей на письме разгуляться, извратила бы объем повнушительней, чем десяток-другой страниц. Противник тумана, я хотел рассказать о привидевшемся по возможности ясно, причем степень ясности и, как результат, понимание смысла оконтуренных фигур должны увеличиться от их соседства — я безропотно исполнил приказ, сделавший меня своим проводником.

* * *

Моя расплющенность в школе. Мозг протестует разложить систематично, для жизни ли картина? Чересчур для жизни, в эссенциальном, формульно-скрижальном ее выражении. А эпизоды — беспременно; эписодии, вывожу я дрогнувшей рукой, дабы, как в детстве, любознательный мальчик, проскандировать из однотомника терракотовых греков. Изнемогающая оскорбленность, будто с макушкой окунули в мазут иль в нужник. Горячий Эн Эн в капитальном, навеки единственном своем фолианте, сам себе сострадает в широких страницах: десять лет проползал под партами, и носками ботинок по ребрам, почки тоже отбиты. И без этих крайностей в ощущениях брат. Заусенистым утром, недоварив завтрак в желудке, чуть что готовом опорожниться от напряжения нервов, и мечется, порхает трясогузкино сердчишко, вбегал, мечтая выплакаться, ужасаясь разрыдаться, в цементную зябкость предбанника-вестибюля и неизменно, понимаете ли, неизменно опаздывал, какая-то патология, я не мог прийти вовремя, просто не получалось, сколько б по месту порока ни заставляли с переполненным мочой пузырем на елозящих ножках выстаивать под часами, чтоб спустя двадцать проклятых минут шутовское фамилие высмеять на телептицей, как горбатенький всхлипнул поэт, барабанной, горнистой линейке, сколько бы сам, и ведь домашние ласкали заботой, ни заклинал себя сжиться с будильником, — нет, запинался, не успевал добежать, мелкая внутренность бунтовала, ибо там, за порогом меня ждал, меня ждало и ждали — сейчас, если не погнутся слова, более нежели. Ах.