Только сейчас я догадался, что Анка беременна. От этого она в дороге по тайге была несвойственно для нее нервной до капризности, и слез не надо было долго ждать — они стояли рядом. И жест Елены воспринимался теперь по-иному: так может погладить — легким и нежнейшим прикосновением — женщина другую женщину, будущую мать...
Я невольно спросил себя: что нашла бы для себя у Есенина Женя? Я увидел ее явственно в этой палатке, среди нас, увидел ее лучистую улыбку, радостью, как цветами, одаряющую людей, и услышал голос ее, несильный, со сдерживаемой от застенчивости страстью: «Ну, целуй меня, целуй, хоть до крови, хоть до боли...» Она восклицала это неожиданно, точно в восторженном опьянении, и протягивала ко мне руки, и у меня на какой-то миг останавливалось сердце в немом изумлении...
Читали все. Дошла очередь и до меня. Хотелось крикнуть о своей боли, обидное, мстительное: «И с копной волос твоих овсяных отоснилась ты мне навсегда...» Но не крикнул — чувствовал, что солгал бы: не отоснилась. Я сказал другое:
Елена повернулась ко мне, убрала со щеки прядь и едва заметно качнула головой, то ли осуждая меня, то ли удивляясь моей верности и горечи. А Петр кивнул долговязому Лене Аксенову.
Леня нехотя, как бы через силу, встал, касаясь вихрами парусины палатки. Он глядел на нас свысока, как на чудаков, наивных и верующих,, попусту убивающих время. Глаза близоруко щурились белыми ресницами, пушок на верхней губе серебрился. Он бросил нам небрежно, лишь бы отвязаться:
И сел, загадочно ухмыляясь: что, съели, мол? Загасил я ваш поэтический жар!..
— Понятно,— сказал Петр.— Стихи ты читаешь хорошо, с чувством.
— Спасибо.
— Подождем, что будет дальше.
Последним читал Петр Гордиенко, не торопясь, внятно — как он делал все,— точно подавал каждое слово на ладони: глядите, запоминайте, восхищайтесь... Читал долго, с наслаждением, из разных мест.
И про «черного человека» читал, и про розового коня...
Я люблю поэта и завидую ему, его неспокойной судьбе, его звезде, стремительно вознесшейся ввысь: каждый человек — пусть хоть одно стихотворение, хоть одну строфу — помнит Есенина и может, как сейчас, прочитать. До отчаяния жаль, когда эта звезда, не отсветив свое, падает вниз, сгорая, и небо бледнеет на одну звезду. Приводит в отчаяние преждевременность смерти. Смерть отняла у России — преждевременно — Сергея Есенина, и розовый конь все мчится и мчится по земле, по ее взгорьям, по рощам, по кручам, тоскуя о своем молодом и смелом всаднике...
Мы вышли из палатки. Рыжее косматое солнце в морозном полосатом нимбе уже перекатилось с правого берега на левый и повисло над дальними сопками. Свет его оранжевой жиденькой поземкой скользил по гребешкам-торосам на реке. Стужа врывалась в легкие и вызывала кашель. Под ногами пересыпался, как песок, прокаленный морозом снег. Я взглянул на обрывистый берег. Там стояли чащобой сосны. Они как бы неслись издалека и, повстречав преграду, внезапно остановились, взметнув к небу зеленые гривы. Завтра моя бригада начнет их валить...
Петр задержал Леню Аксенова.
— Пойдешь в бригаду Токарева.— Петр указал на меня.— Алеша, дай ему пилу «Дружба», пускай попробует... Будешь лесорубом, Леня.
Аксенов не возражал, нехотя склонил голову к плечу, покоряясь.
— А что? Можно и лесорубом. Одно другого стоит.— И пошел, ссутулившись, в сторону обрыва, где трещали на морозе сосны, полы длинного его пальто волочились по снегу.
— Катя!—окликнул Петр Проталину.— Ужинать будем, как только начнет смеркаться. Успеешь?
— Успею,— ответила Катя.— У меня все готово, только разогреть. Костер разожгу...
— Костер разведете здесь, на этом месте.
— Хорошо.— Она была счастлива оттого, что с ней заговорил Петр, которого уважала и побаивалась. Ей захотелось сделать так, чтобы ему все понравилось; она заторопилась, побежала между палаток к своему домику.