— Нет. Что она вам рассказала?
— Она говорила об обратимости. Ты помнишь? У мышей не было потомства…
Ай, какой-то голос предупреждает меня о том, что в этих словах и серьезном тоне, которым Клаудия произнесла их, притаилась опасность.
— Да, помню.
— И прямо с того самого дня, когда Глория рассказала нам об этом, ты начал целый день сидеть перед школой, я и подумала, что эти два обстоятельства как-то связаны между собой, что ты, наверное, просто хотел привести мне пример чего-нибудь обратимого: сделать что-то такое очень хорошее, что происходит какое-то время, а потом больше не повторяется, потому что оно обратимо: ведь никто же не может оставаться там всегда, правда?
Ай…
— Ну да.
— Каждый день я готовилась, я говорила себе: сегодня он мне скажет, что ему нужно вернуться в офис, и я ему докажу, что я к этому готова, что я ждала этого момента. Но ты так и не говорил мне этого, и я была довольна, знаешь, мне это очень нравилось. Только вот…
Ай…
— Только что?
Клаудия смотрит вниз, но она не размышляет. Она прекрасно знает то, что должна сказать, она только собирается с силами, чтобы сказать мне это.
— Знаешь, в классе стали немножко посмеиваться надо мной, вот что.
О, нет, проклятье, только не это, нет…
— Ты же знаешь, какие дети, — добавляет она, — безжалостные.
Она произносит это таким тоном, словно сама уже не ребенок, и только старается понять эту безжалостность.
— Странно, — бормочу я, — я все время разговариваю с твоими учителями, но они мне ничего не говорят по этому поводу…
— Эх, да разве учителя такое замечают, — вздыхает она. — Дети смеются надо мной, когда их нет. Они делают это незаметно.
— Незаметно… Как, например?
— Например, они написали на дверях туалета: «Клаудия Паладини убогая».
— По крайней мере, понятно, кто это сделал.
— Да, но видишь ли, отпарировала она, — Роксанна говорит об этом откровенно, она живет в интернате, и поэтому всегда злая, но ведь не только она. Когда, например, я машу тебе рукой из окна, а потом вдруг резко оборачиваюсь, я вижу, что и другие дети как-то странно посмеиваются.
О, нет, нет, нет, проклятье, у нее из-за меня появились проблемы…
— Да что ты говоришь? И кто же это?
Нилоуэфер, Джудитта. Лучилла. Да почти все. И даже мальчики.
— Бенедетта тоже?
— Один раз я заметила, что и она смеялась, да. Но не от злости, понимаешь, и не потому, что она мне больше не подруга. Потому что для них это теперь уже вошло в привычку: когда мы приветствуем друг друга, они над нами смеются, вот так. Потому что это уже стало так, вот я и подумала, что…
Она замолкает, из сострадания ко мне. Я потянулся к ней и слегка прикоснулся рукой к ее губам.
— Ладно, звездочка, я все понял, — шепчу я, — не надо больше ничего говорить.
Да какого черта. Неужели я докатился до того, что ей придется меня попросить: поезжай лучше на работу — это было бы уж слишком…
— Не надо больше ничего говорить, — повторяю я, — не надо больше ничего говорить.
Я ошалел от стыда. Я все еще слегка прикасался к ее губам, медленными, легкими движениями, как это подло с моей стороны, потом начинаю поглаживать ей глаза, лоб, мокрые волосы, — я ласкаю ее всю. Она прижимается ко мне и обнимает.
— Тебе неприятно то, что я сказала?
Сказать неприятно, звездочка, значит ничего не сказать: у меня просто скверно на душе. Ты уложила меня на лопатки, я чувствую себя как чемпион по реслингу, за которого ты болеешь, но он проигрывает и плачет. Как я мог быть таким дураком?
— Да что ты, правильно сделала, что сказала, — уверяю ее я, — не мог же я, в самом деле, весь год просидеть у школы. Я просто воспользовался ситуацией, хаосом, порожденным этим благословенным слиянием, но это был обратимый хаос. В среду слияние закончится, и, в любом случае, мне придется вернуться в офис.
— Ой, тогда мне было бы лучше промолчать.
— Нет, ты не права. Нужно обо всем говорить откровенно.
Конечно, надо обо всем говорить: если бы она не сказала, разве могло это прийти мне в голову? Разве я сам мог до этого додуматься. Я уютно устроился в пузе кита — да меня тягачом с этого места никто бы не сдвинул.
— Ты сделала все правильно, — шепчу я ей, — и всегда так и поступай. Всегда надо обо всем говорить.
Ну вот, кончено. От стыда мне даже трудно смотреть ей в глаза: одноклассники издевались над ней из-за меня…
Теперь, после того как я почувствовал боль и испытал стыд, то, что оказалось кульминационной точкой моего затянувшегося поражения — возможно, я боялся его и все же, может быть, даже бессознательно стремился к нему, но только сейчас я нашел силы откровенно признаться в этом самому себе — приносит мне облегчение. Мы все также молчим, ласково поглаживая друг друга, но молчание больше не тревожит меня, потому что в молчании нет больше слов, которые Клаудия скрывала. Какая чудесная девочка, думаю я. И какой урок она мне преподала, да еще с таким мастерством! Она попросила меня не путаться больше у нее под ногами, совсем не так, как скорая помощь недавно гнала меня своим диким воем, своим унижающим обвинением: «Прочь с дороги, проклятый, прочь, прочь!»; нет, нет, она объяснилась со мной метафорой. У мышей не было потомства. Ха-ха, у мышей не было потомства. 335 8448533. 335 8448 533. Номер мобильного Иоланды. Алло? Иоланда? Привет, это Мужик, Который Всех Обнимает. Извини, но знаешь, на ошейнике Неббии я заметил номер твоего мобильного, его очень легко запомнить, потому что твой номер оказался палиндромом, понимаешь, он читается даже наоборот, и когда ты его запомнишь, уже не забудешь никогда. Я позвонил тебе, чтобы распрощаться навсегда, Иоланда. Мы больше никогда не увидимся. Моя дочь права: мое место не в сквере, а в офисе, хотя возможно с сегодняшнего дня моего места больше там нет. Я хотел попрощаться с тобой. Прости, а сейчас ты не могла бы передать трубку моему брату, я должен сказать ему одну вещь? Алло, Карло? Знаешь, то, что ты сказал о Клаудии, это абсолютная правда. Ты разгадал тайну красоты ее души. Хочется стать таким, как она, сказал ты. Послушай, неправда, что она не страдает: ее мать умерла, и она теперь вынуждена до многих вещей доходить своим умом, переживать все на собственной шкуре, заботиться обо мне. В этом и заключаются ее страдания. И мне тоже очень плохо. Ты был прав. С тех пор, как Лара умерла, я торчал возле школы и пальцем не шевелил, тогда как другие плакались мне в жилетку, я не жил собственной жизнью. Очевидно, что я страдал таким образом. Даже если я и не страдаю очень глубоко, если я еще не убит окончательно горем, или не схожу с ума от отчаяния, это только потому, что я поверхностный человек, а у поверхностных людей не может быть глубоких переживаний. Я похож на нашего отца, Карло, и по правде говоря, в отличие от тебя, я его все еще люблю и могу ему все простить. И все потому, что мы с ним одинаковые, вот она какая правда, и на его месте, очевидно, я бы поступил точно так же. Да. Я бы много чего еще хотел тебе сказать, но сейчас мне лучше поговорить с Мартой. Если можно, передай ей, пожалуйста, трубку. Привет, Марта! Я говорил, что есть и кое-что другое; дело в том, что ты была права, я твою сестру не любил. Теперь мне кажется, что гадалка права: у Лары действительно меня никогда не было. Однако — и я говорю это тебе со всей откровенностью, я никогда еще не был так искренен в жизни — я не думаю, что она умерла из-за этого. Возможно, она действительно мучилась, как ты говоришь, может быть, она страдала из-за меня и из-за тебя тоже, как ты говоришь, но душевная-то боль не способна убить, Марта, не так, во всяком случае. Я тебе это говорю потому, что у меня такое впечатление, что после смерти Лары ты слишком уж близко принимаешь к сердцу свою вину, серьезно. Ты испытываешь чувство вины и из-за меня тоже. Но мы в этом не виноваты, ни ты, ни я. Мы виноваты лишь в том, в чем виноваты, Марта: а не во всем. Понятно? А сейчас передай трубку Жан-Клоду. Жан-Клод? Какая сейчас погода в Аспене? Правда? А здесь у нас идет снег, представляешь! Я хотел сказать тебе одну вещь. Не стоит тебе слишком умиляться по поводу моей верности. Я просто-напросто поступил правильно, так, как было выгоднее мне: я постарался избежать ловушки. Я действительно твой друг, это правда, я восхищаюсь тобой, всегда был с тобой и за тебя горой, и прочее, но если бы предложения, которые мне сделали, не пахли дохлятиной, и если бы вся эта кутерьма очень скоро не должна была провалиться, не думаю, чтобы у меня хватило мужества отказаться от них только во имя нашей с тобой дружбы. Думаю, что я сел бы в твое кресло, знаешь, если бы с самого начала не было так очевидно, что всей этой затее грош цена. Я бы занял твое место и купил бы себе парусную яхту, только яхту. А, еще одна вещь. Самый блестящий из твоих подчиненных, по-настоящему умный и гениальный, был не я, а Енох. Енох, тот высоченный и вечно хмурый, он еще похож на англиканского пастыря, начальник отдела кадров. Самым лучшим парнем оказался он, да. Он всем нам дал фору. А сейчас я бы хотел поговорить с бывшим мужем Элеоноры Симончини. Дай мне его, пожалуйста. Нет, ее не надо. Нет. Передай трубку ее бывшему мужу, тому тощему, рыжему с веревкой в руках. Да, ему, спасибо. Алло! Добрый вечер. Я бы хотел сказать одну вещь, даже если все это уже бесполезно. Я хотел вам сказать, что есл