Выбрать главу

Cucurrucucu, paloma… Кукуррукуку, голубка…

— Правда. Это всего лишь самлет. А знаешь, кто подписал постановление?

— Терри?

— Oui[15].

Cucurruccucu, no llores… Кукуррукуку, не плачь…

— Да-а-а… А куда ему было деваться? Он же вынужден был его подписать, ведь так?

— Нет. Подписать мог и Боэссон. Он, если хочешь знать, мог даже ни о чем и не подозревать… — Жан-Клод глубоко затянулся сигаретой, а потом медленно-медленно стал выпускать дым и добавил: — Он меня предал.

— А вы с Терри разве уже не поссорились? — спрашиваю я. — Разве в глубине души ты не был к этому готов?

Жан-Клод не отвечает. Он долго и внимательно разглядывает окурок, как будто раздумывая, стоит сделать последнюю затяжку или нет, а потом отбрасывает его в сторону.

Тишина.

De pasión mortal, moria… От смертельной страсти она умирала…

Ах, да. Тициана. Она была старше меня. Один раз мы уже целовались на кровати у нее дома, как вдруг ей кто-то звонит: ее дочке плохо, и она тут же убежала. Тициана. Пятьдесят три.

— Он меня предал… — повторил Жан-Клод.

7

— У нас с ним был договор, Пьетро. Тайный договор. С самого начала, когда только еще Боэссон стал об этом заговаривать, Терри был против слияния, и я тоже. И Терри сразу же догадался, что на карту были поставлены и наше прошлое, и наша страсть, и наша свобода, словом, все. Это было всего лишь год назад, подумать только. Мы вместе поужинали в ресторанчике «У Тони» в Венеции, я там как раз был на кинофестивале. В ресторан мы пошли тайком, только он и я, никто ничего не знал. В тот день была годовщина моей свадьбы, со мной в Венеции была и Элеганс, и в ресторан-то в тот день должны были пойти мы с ней, чтобы отпраздновать это событие. Но Терри мне позвонил из Парижа и сказал, что через два часа он будет «У Тони» и чтобы я приходил один и никому ничего не говорил, что есть очень важный разговор… Я сразу понял, что случилось что-то серьезное, потому что я знал, что в тот день в Париже было заседание Правления, я на него не поехал. Я сказал Эли, что наш ужин откладывается на завтра, и ушел. Я ей ничего не сказал о Терри, потому что у нас с ним так было заведено: у меня на первом месте всегда был он, а у него — я. Я ждал его «У Тони», сидя за столиком под деревьями, пил местное белое игристое вино и любовался профилем венецианских дворцов на фоне пурпурно-красного неба, такого неба я никогда раньше не видывал, клянусь, даже в Африке. Я был взволнован, Пьетро. Взволнован и счастлив. Я думал о том, сколько совместных дел нас связывало, меня и Терри, сколько невероятных побед было на нашем счету, мы побеждали вопреки всем предсказаниям, вопреки логике, с тех пор как нас стали презрительно называть аутсайдерами; я думал, как мне повезло в жизни, если мой лучший друг едет ко мне, чтобы обсудить со мной очень важный вопрос, ты понимаешь меня? Этот вопрос и вправду был важный, но не только для нас обоих, это был вопрос чрезвычайной важности и для экономики нашей страны, и для биржи, и для политики, этот вопрос обязательно должен был попасть на первые полосы газет. Что же было в этом такого особенного, задавал я себе вопрос, почему это, от этого и жизнь мне кажется такой прекрасной? Во всем мире каждый день столько суперменеджеров идут вместе в ресторан, чтобы за ужином решать вопросы чрезвычайной важности. Что же было такого уникального в моем случае? Дружба, Пьетро. Никто из тех менеджеров не дружит со своим соседом по столику, более того, зачастую он его просто ненавидит. А посему во время ужина он не пьет, не любуется прекрасным видом из окна, даже не ест, а только делает вид. Слушает, сомневается, вычисляет, разговаривает. Это машина. Он ему не доверяет, а значит и расслабиться не может, у него не должно быть никаких чувств, он должен бороться и в ресторане, бороться везде и всегда. Именно поэтому у него никудышная жизнь. Я же собирался поужинать со своим другом и наслаждался ночным бризом, любовался панорамой, попивая винцо, я ждал, когда он придет и расскажет мне о своем важнейшем деле, и жизнь казалась мне прекрасной.

Потом пришел он, он был подавлен и уже порядком одуревший, я так думаю, он время от времени все еще понюхивает, и сразу же, понимаешь, сразу же мне и говорит, что слияние нужно провалить. Он это сказал еще до того, как рассказал мне, что в тот день на заседании Правления Боэссон говорил о слиянии с американцами, он сказал: «Jean-Claude, la fusion jamais!»[16], и мне даже пришлось у него спросить: «Какое слияние?», потому что до этого дня никому бы и в голову не пришло, что Боэссон страдал манией величия. Терри был искренен, в тот вечер; конечно же, он был порядком обглюченный, экзальтирован, но все равно он был искренен…