- Вот, ваше благородие, человек убитый, - предупредительно пояснил городовой. - Дворник Никита Сысоев нашел.
- Кто таков?
- Сережа Беспалый... - ответило сразу несколько голосов. - Кто его не знает? За что только?
- Карманы вывернуты, ваше благородие, - доложил, точно квартальный не видел этого сам, городовой. - Обыкновенное дело, грабеж!
- Скрипка! - опять рванулся вперед Гошка. - Ваше благородь, скрипка у него была!
Квартальный ухом не повел в сторону Гошки. Словно не слышал его голоса.
- Чего долдонишь: скрипка, скрипка... - донеслось из толпы. - Вон она, скрипка, валяется.
- Приобщить к делу! - приказал квартальный.
Гошка не верил глазам. Из толпы подали обломки скрипки.
- Должно, растоптали в суматохе...
- Не может быть... - оторопел Гошка, провожая растерянным взором все то, что осталось от бесценного творения Гварнери. - Дайте мне!
Он исхитрился перехватить обломки скрипки и крепко прижал их к груди.
Городовой шагнул к Гошке. Тот было хотел нырнуть в толпу, но она не расступилась. И тяжелая рука городового ухватила его за грудки:
- Отдай, сопляк!
Вторая рука городового сгребла остатки скрипки, и, уже выпуская их, Гошка увидел на грифе выцарапанную надпись: "Люба".
- Стойте! Подождите! - не своим голосом закричал Гошка. - Это не та скрипка! Другая! Я ее знаю! Это "Люба"! Матька на рынке купил. Он Гварнери украл! И Сережу убил...
От таких речей не только бабы - мужики, поскидав шапки, принялись креститься:
- Должно, припадочный. Слышь, несет околесицу...
И сколько ни рвался Гошка, как ни протестовал, с помощью доброхотов из публики был связан по рукам и ногам и, дабы не нарушал покоя благородных людей и не смущал обывателей, с кляпом во рту, на той же телеге, что и мертвый Сережа, был доставлен в полицейскую часть. Там передан на попечение длинномордому с пудовыми кулаками полицейскому чину. Тот, словно кутенка, за шиворот схватил Гошку и швырнул в холодную сырую камеру, где, кроме слежавшейся соломы в углу, ничего не было. Гошка с грехом пополам докатился до нее - все не на каменном полу - и затих.
Диким сном, бредом представлялось происходящее.
Казалось, стоит потрясти головой, все станет на свои места: камера обернется дедовой мастерской, и Сережа окажется жив, и даже воскресная стычка с окаянным Матей из яви уйдет в небытие.
С огромным трудом вытолкнул изо рта кляп и освободился от веревок.
И только-только начал расправлять затекшие ноги, дверь камеры распахнулась, и вошел длинномордый.
- Шустер! Кто дозволил?
- Чуть не помер... - Гошка испугался, что его опять свяжут.
- Погоди, может, еще и помрешь... - пообещал длинномордый. - Это у нас проще простого. И чтоб не шуметь у меня! Чтоб тише мыши был, понял?
И поднес к Гошкиному носу огромный волосатый кулак:
- Мне оружию не надо. Одним ударом дух вышибаю...
И чтобы Гошка не почел это за пустую похвальбу и убедился, что имеет дело с человеком серьезным, ткнул - вроде бы и легонько. Гошка отлетел к стене камеры, рот его наполнился кровью.
- За что?.. - закричал и осекся, потому что длинномордый сделал угрожающий шаг.
- За язык. Он, запомни, щенок, не токмо по пословице до Киева, до могилы может довести.
Три дня просидел Гошка в холодной на воде и хлебе, которые ему раз в сутки приносил длинномордый.
Всякое передумал за эти дни Гошка. И ждал, когда его вызовет начальство и он сумеет рассказать все, что знает: назвать имя убийцы и объяснить причину убийства. "А тогда, - размышлял Гошка, - шагать Матьке на каторгу, а может, и на виселицу. Да и квартальному с длинномордым, вероятно, достанется". И репетировал то, что собирался сказать полицейскому начальству, стремясь сделать речь свою покороче, а доводы убедительнее. Днем одолевал голод, ночью - крысы. Но Гошка крепился и ждал своего часа. На четвертый день длинномордый распахнул дверь камеры:
- Выходи! И держи язык за зубами. Еще раз, щенок, попадешься, живым не выпущу!
И сапогом пнул Гошку в зад с такой силой, что тот, завывая, точно побитая собака, покатился по мокрому снегу.
В последнем взгляде длинномордого Гошке почудилось некое знание им того, что ему, Гошке, еще неведомо, но предстоит узнать, и неведомое это худого свойства.
Гошка поднялся и молча, без единого слова, ибо понимал, скажи он что-нибудь длинномордому, перепадет еще больше, поплелся к дому.
Пошатывало от слабости и перенесенных волнений. А весеннее солнышко ласково припекало, словно гладило по щекам теплой ладошкой. Встречавшиеся люди казались веселыми и беззаботными. И от жалости к себе и погибшему другу Гошка беззвучно заплакал. Слезы катились по щекам, солонили губы.
Подводило от голода живот, и Гошка заторопился домой, чтобы хоть поесть вволю впервые за трое с лишним суток. Он представлял себе жирные щи с говядиной или бараниной, сваренные матерью, и аппетитный запах, идущий от них, и прибавил шагу. Свернул с площади на Сретенку, с нее в переулок.
И увидел, что дома не было.
На его месте сиротливо под открытым небом торчала печь с трубой. Вокруг зловещим черным пятном расползалось пепелище. Все было завалено обгоревшими и полуобгоревшими бревнами. Дымились головешки. Зеваки глазели и обменивались замечаниями. По самому пожарищу бродили три скорбные фигуры, в которых Гошка узнал мать, тетку Пелагею и Мишку.
Глава 5
ХОРОША ЛИ НАСТОЕЧКА?
Дом загорелся во вторую половину ночи, в самый крепкий сон. Со всех четырех углов. Разом заполыхали крыльцо и сени. В лавке со звоном разлетелось окно, и оттуда тоже рванулось пламя. Яковлевы повыскакивали в одном исподнем и благодарили бога, что остались живы.
На счастье соседям, стояла ясная безветренная ночь. Смоляным факелом вспыхнул домишко и в считанные минуты сгорел дотла. Когда прискакали пожарники Сретенской части, что была совсем близко, красные головешки играли синими огнями. Даже любители происшествий опоздали. Собралась лишь маленькая кучка зевак. Один, почти с восхищением, заметил:
- Чисто сработано!
Яковлевы - мужики в подштанниках и рубахах, бабы в ночных сорочках, потрясенные, стояли столбами, даже не пытались сунуться в нестерпимое пекло, чтобы спасти хоть что-нибудь из пожитков или одежды. Сухим, словно порох, деревом были набиты лавка и мастерская.
Кое-кто из соседей, охая и причитая, вынес старой одежонки и обувки студно людям раздетым и босым на талом снегу. А тут новая песня. Подоспевший квартальный свирепо рявкнул:
- Всех в холодную!
Дед Семен оторопел:
- Господь с тобой, ваше благородие Иван Иванович! За что?! Беда стряслась, и нас же в кутузку...
- Молчать!
В Сретенской части, куда доставили Яковлевых, из потерпевших от пожара, а точнее говоря, от явного поджога, они превратились в обвиняемых. Владелец сгоревшего дома был приметно выпивши, выглядел очумело и нес околесицу:
- Сколько разов говорил: не шути с огнем, не балуй! Рази им играют? Упреждал, а они жгут и жгут... не прибирают... Разорили, анафемы каторжные, дотла...
Кто и когда шутил с огнем у Яковлевых? Что они жгли? На абсурдные и несуразные обвинения Яковлевым не позволили возразить и словом. Сказано было:
- Чтоб в двадцать четыре часа в Москве духа не было. Иначе - Сибирь! Ясно?!
- Куда яснее... - бормотал ошарашенный дед Семен по дороге из полицейской части на пепелище, которое лишь вчера было домом. Хотя ясно было только одно: убираться надо тотчас во избежание еще больших напастей. А вот отчего такие беды, дед, теряясь в догадках, ничего вразумительного в объяснение придумать не мог. Который год жил в здешних местах, поэтому, снявши чужую шапку, пошел обходить соседей, чтобы занять на долгую дорогу деньжат и одолжиться харчем. Давали, но торопливо, словно бы с опаской, точно над Яковлевыми рок навис, который своими темными крылами может задеть всякого, кто приблизится к ним.