- Тебе что? Ты кто?
Парень оробел вовсе, упал на колени, стукнулся лбом о пол.
- Служка я тутошний, Ванькой кличут Торбеевым. При дверях состою... Слышу, пало что-то, я - сюды...
Варфоломей перевел дух, мысленно посмеялся над своими страхами. Прищурив воспаленные веки, оглядел парня: узкоплеч, волосы тонкие, шея, словно у девки, белокожа...
- Подымись, Ванька! С сего дня про двери забудь, келейником моим станешь. А сейчас беги в поваренную, скажи: архимандрит Соловецкой обители отец Варфоломей желает откушать.
Он вылез из кресла, шагнул к служке, дотронулся пальцами до льняных волос юноши:
- И сам будь сюда, подавать станешь. Чуешь, Ванюшка?
- Чую, отец архимандрит, - еле слышно молвил Торбеев.
6
О том, что в монастыре поставлен архимандритом отец Варфоломей, в Колежемском усолье стало известно не скоро. Работному люду было все одно, кто там в обители выше всех сел, лишь бы держался старого обряда да людей не притеснял. Однако из монастыря до усолья доносились тревожные слухи.
Дьячок Лазарко, съездив по делам в обитель, вернулся сам не свой. Вечером в людской при скудном свете свечного огарка рассказывал, что творится в монастыре. Мужики слушали молча, жарко дышали, сгрудившись вокруг дьячка.
- Отец Варфоломей многим известен, - говорил дьячок, - в обители более десятка лет жил незазорно, пьяного питья не пивал. Ну, ет-та, думали все, что и впредь не изменит своего обычая и учнет жить по преданию великих чудотворцев и станет сохранять монастырское благочиние. Однако ж ошиблись. Обернулся трезвенник пьяницей. С безнравственными молодыми монахами зелье глушит, их же в соборные старцы возводит, а у старцев-то молоко на губах не обсохло. Наглеют прихвостни младые, стариков за бороды деруг, непослушных наказывают жестоко, а отец Варфоломей только посмеивается. Был в монастыре служка Ванька Торбеев, хрупенький, как девка. Так теперь тот Ванька в любимцах у архимандрита, сделался советником и споспешником. А недавно настоятель постриг его, пьяного, в чернецы и в собор взял, ходит ныне соборный старец Иринарх - глаза наглые, распутные, - стариков по щекам хлещет. А жалобиться не моги, архимандрит повелит жалобщиков плетьми бить.
- Ты обскажи, вера-то какая ныне в монастыре, - попросил кривой Аверка.
- Служат по-старому. Новый архимандрит поначалу, то ли начальства боясь, то ли по своему почину, заикнулся было о новом богослужении. Где там! Возроптала братия, и отец Варфоломей перечить не стал. Бывало, архимандрит Илья за старую веру бунтовал, на рожон лез, а этот, видно, отмахнулся: делайте, мол, что хотите... Ох, мужики, хлебнем с ним горя!..
Время шло. Колежма жила в блаженной дреме, куря дымами солеварен, и в усолье стали забываться Лазаркины россказни. Но вот поздней осенью потребовали приказчика Дмитрия Сувотина в монастырь с отчетом, а через несколько дней привезли обратно едва живого. Неделю отлеживался Сувотин, стонал и охал, кляня судьбу и злодея настоятеля. Так-то попотчевал его архимандрит Варфоломей за то, что отказался старец дать ему посулы и гостинцы. Сперва настоятель намекал на взятки, и Сувотин, сообразив, что от него хотят, стал держать речи о былом благочестии соловецких игуменов и чудотворцев... Кончилось все тем, что били старца Димитрия плетьми, и не одного били: лежал рядышком еще пяток приказчиков с других усолий - тоже осмелились ершиться перед настоятелем и ничего ему добром дать не хотели. Всыпали благочестивым по первое число, и велел им архимандрит возвращаться в усолья свои и ждать его решения. Какое могло быть решение, Сувотин догадывался: пришлют нового приказчика - и прощай тихое денежное местечко в Колежме. Дернул же черт за язык, молчать надо было и посулы дать - теперь потерянного не воротишь.
И, впрямь, вскорости, после Покрова, прикатил в усолье новый приказчик, молодой, с наглыми водянистыми глазами, по имени Феофан. Приехал и сразу же начал торопить Сувотина со сдачей дел, а старец только-только с постели встал. Феофан был неумолим, тянуть с отводом не желал. Самолично прочитав повеление архимандрита, добавил, что ждать да догонять не в его обычае и пойдет он не мешкая смотреть хозяйство с келарем. Сувотин только рукой махнул...
Поскрипывая по снегу серебряными подковками новых юфтяных сапог, в наброшенной на плечи шубе, крытой тонким черным сукном, Феофан шествовал по двору, самодовольно поглядывая по сторонам. Степенно заходил в амбары, окидывал хозяйским оком уложенное добро, проверял, не испортилось, не провоняло ли.
- Мышиного помету много, - сказал он келарю Евстигнею, на дряблом лице которого торчал утиный нос.
- Куды ж от них денешься, от мышей-то? - гнусавил Евстигней. - Тоже ведь тварь божья.
- Кошек бы завели, - пробурчал Феофан.
- Были кошки, были и коты, да почитай всех крысы сожрали.
- Бреши больше!
- Молод ты еще, приказчик, мне выговаривать, ибо брешет пес, а я человек есмь. - Келарь нацелился в Феофана утиным носом, усмехнулся: - А крысищи-то у нас - во! - он поднял руку от земли на добрый аршин.
- Да ну тебя! - рассердился Феофан. - Веди показывай службы.
Перед Милкой лежала куча выстиранного и высушенного исподнего белья, рубахи, портки, монашеские подрясники. Милка накручивала их на валек и раскатывала по столу рубчатым катком, когда дверь подклета отворилась и на пороге появился Феофан. Каток выпал из ее рук, она отпрянула, быстро затянула ворот сорочки: "Федька!" На мгновение страх сдавил ей грудь, перехватило дыхание. Она не задавалась вопросом, почему и зачем оказался здесь Федька-душегуб да еще в иноческом обличье. Он тут, и уж коли явился, добру не быть. Бориску надо известить. Далеко он: лес рубить уехал с Нилом и другими дровенщиками. Степушку оберегать нужно: не приведи господь, сотворит с ним этот аспид что-либо неладное...
Следом за Феофаном в двери пролез келарь, стал что-то говорить монаху, тыча пальцем в углы. Однако Феофан не слышал, о чем гнусавит Евстигней, не отрываясь, глядел он на Милку, и мысли его путались... Сколько лет прошло, а она ничуть не переменилась, лишь краше стала, руки-то словно точеные... А ведь он отныне над ней хозяин! Ах, гордячка, пусть-ка попробует теперь поерепениться!..
- Эй, женка! - крикнул келарь. - Чего буркалы выставила? Кланяйся, дура, новому приказчику Феофану!
У Милки кровь отхлынула от лица: "Федька - Феофан, приказчик... Ох, лихо нам!"
- Вот баба, - рассмеялся Евстигней, - увидала молодого да сытого ошалела. Добро тебе, приказчик, девкам да бабам головы крутить. Зато на меня ни одна не позарится...
- Идем дальше! - оборвал его Феофан. - Да впредь велю монашеского бабам не стирать.
Выходя, он еще раз оглянулся на Милку, и недобрым светом полыхнули жадные глаза его...
Ночевать в братской келье Феофан наотрез отказался, бесцеремонно сославшись на стоящий там тяжелый дух, забрал бумажник с одеялом и ушел в трапезную. Там, на широкой лавке стенной, расстелил он кое-как постель и, не раздеваясь, повалился на нее. Слюдяные вагалицы просеивали зеленоватый лунный свет, и в трапезной искажались очертания вещей. И когда редкие быстрые облака, гонимые шелоником, проносились под луной, виделись Феофану в темных углах смутные тени, которые лениво шевелились. Он старался не глядеть туда. На душе у него было неспокойно, он читал про себя молитвы, но сон не приходил.
Феофан поднялся и сел на лавке, прислонясь пылающим лбом к холодной окончине. Произнося затверженные наизусть молитвы, он никак не мог избавиться от настойчивого желания обладать Милкой. И ни иноческое отрешение от мира, ни исступленные взывания к богу не могли затушить в нем дикой, необузданной страсти...