Виделись они теперь каждое утро. Бориска с лица спал. Вставал затемно, нетерпеливо дожидался утренних сумерек и спешил к месту свидания.
Звали ее Милкой. Имя не северное, однако Бориске оно нравилось, потому что было сродни слову «милая». И речь ее не северная, не поморская. Милка часто смеялась, но ее смех был невеселым. Порой Бориску охватывало страстное желание обнять Милку, изо всех сил прижать к себе и целовать, целовать… Видно, замечая это, она торопилась уйти, но на прощанье дарила ему улыбку, и парень знал, что завтра в тот же час снова увидит Милку.
Но в одно стылое утро Милка не пришла. Не появилась она и на другой день, и Бориска забеспокоился, уж не захворала ли любушка, не одолел ли милушку злой недуг…
Однажды ночью пали заморозки, и утро выдалось ясное. Вольно дышалось, легко ходилось по застывшей земле, но невесело было парню, все из рук падало. Вдобавок отмахнул топором от киля дощаника изрядный кус, и Денисов разразился отборной руганью. Не успели стихнуть над рекой раскаты его голоса, как за спиной Бориски раздалось:
— Бог помочь, мастера-лодейщики!
Денисов что-то буркнул в ответ: не то «здравствуй» сказал, не то выругался. А у Бориски чуть потес из рук не выпал: «Она!» Оглянулся — стоит Милка в новой желтой шубейке, жаркой накидке, руки в пестрых вязаных рукавичках на животе сложила. На Бориску не глядит.
— С просьбой к тебе, Дементий.
— Чего надо? — пробурчал мастер, не оборачиваясь.
— Худо у меня с полом в избе, из щелей холодом тянет, и доска печная треснула… Починил бы, я в долгу не останусь, уплачу.
Денисов выпрямился, засопел.
— Своей работы по горло. Некогда по чужим избам шляться.
— Я пойду! — заявил Бориска.
— Цыц, нишкни! — прикрикнул на него мастер.
— Ты на меня не ори, — у Бориски заходили желваки на скулах, — я тебе не холоп. Стыдно сидеть в теплой избе, Дементий Денисов, когда другие замерзают.
Оба некоторое время в упор глядели друг на друга. Денисов первым отвернулся и снова начал тюкать потесом, а Бориска зашел в сруб, отыскал нужный инструмент, взял под мышку туесок, наполненный прихваченной морозом рябиной («Угощу Милку!»), и почти выбежал из избы.
— Идем, — бросил он Милке и широко зашагал к опушке леса.
Когда открылась перед ними знакомая шалга, Бориска остановился.
— Почто не приходила? — спросил он отрывисто. — Я уж чего только не передумал.
— В Холмогорах была.
— Ну да? — удивился Бориска.
— А что? Вот шубейку, варежки купила. Нравятся?
Бориска пальцем коснулся суконного рукава.
— Добрая шуба. Однако на что она тебе.
Глаза у Милки лукаво блеснули солнечными брызгами.
— А на то, чтоб тебе нравиться. Бориска раскрыл рот, но она уже тянула его за собой.
— Будет мерзнуть-то, идем в тепло.
Во дворе к Бориске, оскалив клыки, с рычанием бросились две собаки, но Милка прикрикнула на них, и, вытягивая морды, ловя запах чужого человека, они уступили дорогу.
Вслед за хозяйкой Бориска поднялся по сходной лестнице на крыльцо с витыми столбиками под двухскатной крышей. Над дверью висел ветхий образ пречистой богородицы казанской, писанный на красках. Парень перекрестился на него, а сам зорко оглядел икону: нет ли следов от дроби либо от пуль. Однако образ был целым. Пройдя сени, уставленные кадками и ушатами, Бориска шагнул за порог и очутился в горнице.
Просторная горница ошеломила его: бывать в таких избах ему прежде не приходилось. «Ишь, как имущие-то живут», — подумал он озираясь. Три красных окна давали достаточно света. Слева дышала теплом русская печь. Посреди пола лежала огромная медвежья шкура, и на стенах висели шкуры: оленьи, рысьи, волчьи. Вдоль стен притулились лавки с резными опушками, меж крепконогих скамей — кряжистый стол. Еще в горнице был чулан, забранный тесом в косяк. Дверь у чулана с цепью и пробоями железными. Было три ларя, но ни на одном Бориска не увидел ни замков, ни петель: вместо них — дырья, будто кто вырвал петли клещами. В красном углу на двух разных полках расставлены иконы, посреди которых выделялся большой, в богатой ризе сканой[71] работы образ Спаса нерукотворного.