— В судьи записался, — продолжал наступать на него Корней, — но кто ты такой, чтоб судить?
— Уйди от греха, монах… — бормотал Сидор, но было видно, что пыл у него пропал.
Слуги и трудники окружили их кольцом.
— Не вам судить священников, миряне, — звонко сказал Корней, уймитесь господа ради. Вы осквернили храм божий и жилище инока…
— Да что мы его слушаем, — раздался сиплый голос Федотки, — он с Геронтием заедино. Он супротив отца Ильи шел!
— То верно!
— Приспешник Никонов, душу твою!
Корней поднял руку, хотел сказать, что… В этот миг чем-то тяжелым ударило в висок, и все померкло перед глазами…
Толпа отхлынула, оставив лежать посреди двора недвижное тело монаха.
«…А Геронтия, уставщика монастырского, оправдать и признать невиновным, ибо сказил службу Игнашка-пономарь по своей дурной прихоти. Сей приговор вычесть перед всем собором, при братии и при мирских людях, чтоб отнюдь подобному дурну потачки не давали. И от кого какой мятеж учинится, велеть посадить их в тюрьму до нашего указу, ибо по государеву указу велено в обители ведать нам, а не Сидору Хломыге со товарыщи… А Сидора Хломыгу, Гришку Черного, Федотку, по прозвищу Токарь, да Игнашку-пономаря смирить монастырским жестоким смирением, чтоб такого мятежу боле не было и другим людям к мятежникам приставать было бы неповадно. И быть во всем по-прежнему тихо и немятежно…»
Келарь Савватий Абрютин прочитал приговор и кивнул кудлатой головой. Монастырские палачи сдернули с Сидора Хломыги рубаху, бросили его на «козла», прикрутили ремнями руки и ноги. То же самое сделали с Гришкой Черным, Игнашкой-пономарем и Федоткой Токарем.
— Давай! — Абрютин махнул пухлой ладонью. Засвистали батоги, зачмокали по голым спинам мятежников. По-заячьи завизжал Игнашка-пономарь.
— Замолчь, гад! — проговорил сквозь зубы Хломыга.
Падал тихий снежок, капала в пушистый снежный покров темная кровь…
Сильно заболела голова. Придерживая пальцами сползавшую повязку, Корней отвернулся от жуткого зрелища и побрел прочь. Ему повезло: если бы камень попал чуть повыше, то унесли бы его не в больничную палату, а прямо на жальник[151]. Не зря предупреждал отец Никанор: мало того, что едва не убили, теперь всяк косится, поминая старое. Черт с ними! По крайней мере больше никто не лезет в душу, не набивается в приятели…
— Эй, брат, — перед Корнеем появился нагловатый Иринарх Торбеев, владыка велит тотчас быть к нему.
«Брат, — усмехнулся про себя Корней, — даже этот сопляк по имени назвать не желает».
В келье архимандрита — только настоятель и Геронтий. При виде Корнея уставщик улыбнулся и сказал:
— Владыка, вот единственный человек, который вступился за твоего верного слугу, хотя и сам пострадал от мятежников.
Отец Варфоломей сумрачно глянул на чернеца.
— Знаю, знаю… Ну что, брат Корней, все еще сердишься на меня?
В келье было жарко, и Корней, внезапно почувствовав себя плохо сказывалась потеря крови, — прислонился спиной к дверному косяку.
— За Терентия благодарю тебя, — сказал настоятель. — Мятежники решили, что ты убит, и оставили тебя в покое. Да спаси тя бог, и давай кончим нашу недомолвь. Ведь я не сделал тебе ничего дурного, а ты на меня злобишься.
Корней с досадой поморщился.
— Да, да, Корней, не надо. Забудем старое. Хочешь, в собор введу?
Монах насторожился: хорошо были известны ему повадки архимандрита Варфоломея — попусту ничего не делал настоятель.
Отец Варфоломей выбрался из кресла, шагнул к чернецу, положил на плечо руку. Корней явственно ощутил противный запах перегара.
— Хочешь в собор?.. Вижу, хочется до смерти. Аль в приказчики желаешь? Завтра же укажу выставить твоего дружка Феофана из Колежмы, тебя пошлю. Ведь вы, кажется, друзья?
— А выкуп? — спросил сквозь зубы Корней.
— Какой выкуп? — удивился настоятель.
— Кого я тебе продать должен за милость твою?
Настоятель рассмеялся, но глаза под воспаленными веками оставались настороженными.
— Зачем же так, брат Корней? Я ничего не требую. Ты вступился за Геронтия, и он просил отблагодарить тебя… Впрочем, должность приказчика почетная должность и — хе-хе! — прибыльная, и это само собой разумеется за добро платить добром.
Он отошел к окну, долго разглядывал что-то на дворе, потом проговорил:
— Вижу, не веришь ты мне. И верно, не верь, никому не верь. Не пошлю я тебя в усолье и в собор не возьму, — он круто повернулся лицом к монаху, выкатывая глаза, крикнул: — Я сам гордый! Сам!