Вновь сев на лошадь, Понт острым, внимательным взглядом окинул всю группу: вот коленопреклоненный поп сунул Грише в руки пеструю иконку в жестяной рамке, фельдфебель Берглехнер закурил сигарету.
Солдаты, не дожидаясь приказа, вновь выстроились. Кучер хотел завладеть наконец гробом, чтобы свезти его на кладбище, он беспокоился, кто же после ухода стрелков поможет ему поднять на сани тяжелый ящик. Понт беспрерывно зевал от одолевавшей его глубокой усталости. Он видел, как кучер с отвислыми усами, понурив голову, стоял возле гроба, не решаясь из чувства такта помешать попу.
Решил, что еврей-извозчик поможет кучеру при погрузке, Понт повернул лошадь к городу. Он охотно поскакал бы один, но Шпирауге погнал Лизу рядом с ним, Берглехнер также вскочил на своего мерина, старший врач, доктор Любберш, ловким прыжком сел на свою рыжую кобылу.
Громкий звук команды, ружья вскинуты на плечи, и шествие как бы рывком сворачивает на дорогу и направляется в обратный путь.
Понт ехал возле врача. Солдаты, очевидно, собирались петь, как обычно на обратном пути после похорон, ибо в звонком веселом мотиве походного марша победно звучит торжество вечной жизни над преходящей смертью.
«Мы представляем собою великолепное зрелище, — думает Понт. — Есть на что посмотреть! Четверо холеного вида всадников и шестнадцать солдат. Только одного не хватает. Никто о нем не печалится».
Люди возбужденно болтают и курят. Беззаботно, с полной уверенностью в своей непогрешимости, отряд возвращается обратно в лагери, к баракам, где палатки — из дерева, полотна, кожи или волнистого железа — так же манят к себе солдат, как священный очаг манит к себе прочих людей на земле.
Когда они опять свернули на шоссе, уходившее теперь под гору, унтер-офицер Лейпольт в самом деле предложил спеть.
И тотчас же из искусных солдатских глоток вылетела веселая песня о том, как чудесно поют птички в лесу, как радостна будет встреча на родине. Отчетливо, в три голоса, неслась песнь.
Подтянутые, с белыми зубами, блестящими от удовольствия глазами, они шли вперед, чувствуя себя силой, которой незачем стесняться: они могут позволить себе с шумом продвигаться по улицам.
К сожалению, под ногами хлюпал грязный снег, еще более мокрый, чем на пути туда. Завтра горожанам придется поработать большими деревянными лопатами — дорогу поистине можно было назвать ужасной, но надо же дать почувствовать свою власть всем этим русским и евреям.
«Как мало меняется человек и как грустно носить звание человека», — думал фельдфебель Понт.
Сидя у окна на Складской улице со стаканом чаю в руках, Бертин вдруг побледнел. Они убили его!.. Погодите-ка, что еще будет, когда мы победим. Тут уж мы, как носители морали, распоясаемся до конца! В комнате в три окна — какой-то чайной с равнодушными бледными подавальщицами — вдруг запахло кровью, хотя до того Бертин ощущал лишь слабый угар от застоявшегося дыма и затхлость помещения, в котором каждодневно бывало много народу. Он посмотрел на часы.
Вся процедура — он ждал здесь, пока шествие прошло туда и обратно, — отняла не более двадцати пяти минут. Он встал, прижался лицом к стеклу, посмотрел на поющих солдат — вскоре они стали видны только сзади — шлемы, шинели с приподнятыми сзади и спереди краями, пристегнутыми к специально приделанным крючкам. Он прикрыл глаза рукой и опустился на стул. «Свершилось», — хотел было он сказать, но это слово вызывало слишком неприятные ассоциации. «Прикончили, — подумал он. — Гриши нет! Да, аппарат власти оказался превосходным. Колеса у него крепкие. Раз он в действии, то в действии. Долго ли еще?» Он почувствовал, что не в состоянии больше оставаться один, ему захотелось к Познанскому, который лежал больной, с высокой температурой. Вероятно, простуда, но, может, быть, заболевание только психическое, «только» — какое значение имеет в такое время душа человека?
Тем временем в санях городского обозного парка везли по направлению к кладбищу, к окраине города, длинный ящик, покрытый красновато-коричневым палаточным полотном. Когда дорога повернула к городу, сани с попом отстали.
Ни один человек не сопровождал процессию — похороны русского. Два гамбургских ландштурмиста опустили ящик в вырытую утром могилу, не проявив при этом особой бережности или, наоборот, неосторожности, привычно приговаривая: «Наддай покрепче! Опускай!» Кучер обоза с отвислыми усами стоял, понурив голову и тупо глядя пред собою.