Выбрать главу

Знаешь, я не вскрикнула, мне уже было двадцать два года, нехорошо ведь кричать при посторонних.

Они поставили их у стрелкового окопа, у самой нашей хаты, и там расстреляли, и они упали навзничь в окоп, лицом к нашей хате. Их расстреляли там, чтобы нагнать страху на крестьян. Немцы и впрямь получили много ружей и взыскали штраф. Вот тогда и стали мои волосы такими, как ты их видишь теперь, а моя мать, та совсем сошла с ума. Каждый день она готовила для тех, что лежали в стрелковом окопе, у самой хаты. «Они по своей охоте перебрались туда, только и всего, — говорила мать. — Отец и братья — хозяева в доме и делают, что им вздумается». Голова у старухи, знаешь ли, не такая была крепкая, как у нас с тобой. Каждое утро, до самой своей смерти, она варила для них суп из щепок и относила им обед, — тем, что лежали в окопе, рядом с нами.

А потом я, как водится, похоронила мать на кладбище, сдала в аренду нашу усадьбу и, конечно, позаботилась освятить землю, где лежали мужчины — старик и оба мальчика. Обвела я это место, как подобает, оградой и поставила, по нашему литовскому обычаю, крест с лилией. Ну, а там, за день до моего отъезда, кто-то выстрелил в окно помещичьего дома и угодил поляку прямо в лоб. Ловкий был выстрел, скажу я тебе. И я ушла в леса…

Сумерки наступили рано. Поток за потоком струились, бушуя у маленького оконца, воды надвигавшейся весны, и от тонкой струи воздуха, проникавшей через единственную наружную стену барака, трепетал перед иконой, отбрасывавшей тень, огонек.

— Да, — задумчиво сказал Гриша, — война — дело не шуточное. Раз началась, она уже свое берет. Была и у нас стрельба — вспоминать тошно. Все солдаты — на один лад, да и офицеры тоже. Только что у немцев мозги разгорожены на квадратики, один возле другого… Если поймают меня… — слышно было, как он, глубоко вздохнув, задержал дыхание.

Бабка спокойно сказала:

— Подвинься! — и легла рядом с ним на широкие нары, как ложится жена возле мужа.

— Вот настанет лето… хорошо будет в лесу. Теплынь, Гриша, в тенечке… полно черники, работа легкая, кругом свои, товарищи.

Она замолчала, уставившись в потолок, напряженным ожиданием полнилось сердце.

— Невелика хитрость остаться здесь, не для этого ж я от немцев бежал.

Молодая женщина выпятила нижнюю челюсть:

— Что ж, беги дальше, сейчас же беги! Ну!

Побледнев от ужаса, — она чувствовала, что обрывается что-то, что она взлелеяла в своей душе, Гриша крепко обхватил ее шею. И в сгущающихся сумерках прозвучала его спокойная решимость:

— Ты думаешь, мне не любо было бы остаться здесь с тобою, Аня? Ведь ты вернула покой моей душе, до глубины ты меня проняла, все с тобой забыл — и страх и плен. Ты сама знаешь, что не пустое это. Я сам был бы последней собакой, ежели бы считал, что это пустяки. Но тянет меня, ох как тянет… Все во мне рвется домой! И вот… не могу я остаться с тобой, Анна.

Его голос звучал просительно и жалко, словно голос ребенка, несмотря на твердую решимость и непреклонное сознание долга.

— Я уйду не сейчас, если не прогонишь меня. Почему бы мне не пожить с тобой и ребятами еще с месяц? Почему не помочь, раз я вам нужен? А потом — уйду, за мной будут охотиться жандармы, придется прятаться средь бела дня… А если они вдруг поймают меня?

Внезапно эта возможность со всепобеждающей силой заполнила его настороженные мысли. Бабка, с потемневшим лицом, молчала. Она все еще пристально смотрела в пустой угол, туда, где сплетение причудливых теней как бы напоминало о разбитой надежде.

«Он не останется! А если уйдет, разве он возьмет меня с собой?» — размышляла она.

«…И придется, может быть, — думал он, — еще много лет после заключения мира работать на них… Возить землю на тачке, выдергивать колючую проволоку или пилить дрова, томиться в их каменных тюрьмах. Лучше уж тогда сразу: либо пулю в спину, либо прорваться через штыки жандармов».

Он выдыхал воздух с шумом, будто стонал. По тому глубокому состраданию, которое охватило ее в это мгновение, Бабка поняла всю безнадежную глубину своего чувства к этому взрослому ребенку, который так пришелся ей по душе еще тогда, когда она сидела у его костра, к этому Иванушке-дурачку, который среди дремучего леса пытался обойтись самострелом и ножичком. Жалостливый смех зазвучал в ее груди. Она вскинула руки на его шею, ласково укусила его за ухо. Ее дыхание отдавало теплым хлебом.

— Ладно, ступай себе, уж я тебе — помогу, олух-солдат!

Опершись на локти, Гриша сжимал ладонями ее голову и недоверчиво смотрел в ее лицо со светившимся горечью взглядом. Но она продолжала говорить: