Тодд подался вперед, уперев локти в колени.
— Ну, ясное дело. Про зондеркоманды. И газовые камеры. И смертников, которые сами рыли себе могилы. Про... — Он облизнул губы. — Про допросы. И эксперименты над заключенными. Про всю эту чернуху.
Дюссандер разглядывал его с тупым любопытством, как мог бы ветеринар разглядывать кошку, только что родившую котят с двумя головами. И наконец тихо вымолвил:
— Ты чудовище.
Тодд хмыкнул.
— В книжках, которые я прочел, именно это говорилось про вас, мистер Дюссандер. Не я — вы посылали их в печь. Пропускная способность — две тысячи заключенных в день. После вашего приезда в Патэн — три тысячи. Три с половиной — перед тем как пришли русские и положили этому конец. Гиммлер назвал вас мастером своего дела и наградил медалью. Так кто из нас чудовище?
— Это все грязная ложь, придуманная Америкой! — Дюссандер резко поставил стаканчик, расплескав виски на стол и себе на руку. — По сравнению с вашими политиками доктор Геббельс — дитя, гукающее над книжкой с картинками. Рассуждают о морали, а тем временем по их указке обливают детей и женщин напалмом. Демонстрантов избивают дубинками средь бела дня. Солдатню, которая расстреливала ни в чем не повинных людей, награждает сам президент... А тех, кто потерпел поражение, судят как военных преступников за то, что они выполняли приказы. — Дюссандер изрядно отхлебнул, и тут же у него начался приступ кашля.
Тодду было столько же дела до политических взглядов Дюссандера, сколько до его финансовых затруднений. Сам Тодд считал, что люди придумали политику, желая развязать себе руки. Это напоминало ему случай с Шарон Акерман. Он хотел, чтобы Шарон показала ему кое-что, та, естественно, возмутилась, хотя голосок у нее зазвенел от возбуждения. Пришлось сказать, что он собирается стать врачом, и тогда она позволила. Вот и вся тебе политика.
— Если бы я отказался выполнять приказы, я бы здесь не сидел. — Дыхание Дюссандера сделалось прерывистым, он качался взад-вперед, пружины под ним так и скрипели. — Кто-то должен был воевать на русском фронте, nicht wahr? Страной правили сумасшедшие, пусть так, но ведь с сумасшедшими не поспоришь... особенно когда главному из них везет, как самому Дьяволу. Только чудо спасло его от блестяще организованного покушения... Все, что мы делали тогда, было правильным. Правильным для того времени и тех обстоятельств. Если бы все повторилось сначала, я сделал бы то же самое. Но...
Он заглянул в свой стакан. Стакан был пуст.
— ... но я не хочу об этом говорить, даже думать не хочу. Я жил как в джунглях, в ожидании кровавой расправы, наверно, поэтому и во сне меня обступают джунгли, и я всей кожей ощущаю угрозу. Я просыпаюсь в поту, с колотящимся сердцем, я зажимаю себе рот, чтобы не закричать. А сам думаю: сон — вот реальность. А Бразилия, Парагвай, Куба... это все сон. В действительности я там, в Патэне.
Сейчас Тодд ловил каждое его слово... Это уже было что-то. Но он верил — впереди ждут вещи поинтереснее. Надо только изредка давать Дюссандеру шпоры. Да, черт возьми, повезло. У других в его возрасте маразм крепчает, а этот хоть бы хны.
Дюссандер глубоко затягивался, не выпуская сигареты изо рта.
— Иногда мне мерещатся люди, которые были со мной в Патэне. Не охранники, не офицеры — заключенные. Помню случай в Западной Германии лет десять назад. На дороге произошла авария. Образовалась пробка. Я глянул направо — в соседнем ряду стояла «симка», за рулем совершенно седой человек. Он не сводил с меня глаз. На щеке у него был шрам. Лицо — как простыня. Патэн, решил я. Он там был, он узнал меня. Стояла зима, но я не сомневался: снять с него пальто и закатать рукав сорочки — обнаружится лагерный номер. Наконец движение возобновилось. Я оторвался от «симки». Еще десять минут, и я бы не выдержал, я бы вытащил его из машины и начал бить... есть номер, нет номера — все равно. Я бы начал бить его за то, что он так смотрел на меня... Вскоре я уехал из Германии. Навсегда.
— Вовремя смылись, — заметил Тодд.
— В других местах было не лучше. Рим... Гавана... Мехико... Только здесь я выкинул все это из головы. Хожу в кино. Решаю шарады. По вечерам читаю романы, все больше дрянные, или смотрю телевизор. И тяну виски, пока не начинает клонить в сон. Ничего такого мне больше не снится. Если ловлю на себе чей-то взгляд на рынке, в библиотеке, у табачного киоска, — то только потому, что я кому-то напомнил его дедушку... или старого учителя... или бывшего соседа. А то, что было в Патэне, это было не со мной. С другим человеком.
— Вот и отлично! — подытожил Тодд. — Про все про это вы мне и расскажете.
— Ты, мальчик, не понял. Я не хочу об этом говорить.
— Никуда не денетесь. Иначе все узнают, кто вы такой.
Дюссандер, без кровинки в лице, внимательно посмотрел на Толда.
— Я чувствовал, — произнес он после паузы, — я чувствовал, что кончится вымогательством.
Август 1974
Они сидели на заднем крыльце под безоблачным дружелюбным небом: Тодд в футболке, джинсах и кедах, Дюссандер — в заношенной рубахе и мешковатых брюках на подтяжках. Ну и видочек, мысленно скривился Тодд, можно подумать, что все это ему пришло в посылочке от Армии спасения. Надо будет чтонибудь придумать. Таким тряпьем можно испортить все удовольствие.
Они закусывали сандвичами «Биг Мак», доставая их из корзинки; не зря Тодд накручивал педали — сандвичи были теплые. Тодд потягивал через соломинку тоник. Дюссандер пил свое виски.
Его голос шелестел, как газета, прерывался, набирал силу и тут же слабел, делался почти неслышным. Его выцветшим глазам с красными прожилками никак не удавалось остановиться на одной точке. Со стороны могло показаться, что на крыльце сидят дед и внук.
— Вот все, что я помню, — закончил Дюссандер и откусил от сандвича добрую треть. По подбородку потек соус.
— А если подумать? — мягко спросил Тодд.
Дюссандер изрядно отхлебнул.
— Пижамы были бумажные, — процедил он. — Когда заключенный умирал, его одежда переходила к другому. Иногда одну пижаму снашивали до сорока заключенных. Я удостоился лестной оценки за бережливое отношение к имуществу.