Выбрать главу

Местом хранения содержательных элементов памяти, её энграмм, является так называемый неокортекс (то есть «новая кора»), а вот за поддержку и оперирование этими энграммами памяти отвечает гиппокамп и прилегающие к нему структуры «старого и древнего мозга». Ситуацию усложняет тот факт, что два указанных этажа психического живут каждый в своей логике и по своим законам, соотносясь друг с другом как зелёное с круглым. Причём управление лежит на более древней и примитивной структуре (как если бы Британией пыталась управлять какая-нибудь её полинезийская колония). Такая системная разнесённость по этажам психического центров хранения информации, с одной стороны, и управления ею — с другой допускает возможность (которую мы и наблюдаем в её экстремуме — в клинике корсаковского синдрома) достаточно свободного, а подчас даже абсолютно произвольного оперирования данными энграммами. В результате могут возникать поразительные ансамбли «воспоминаний» и убеждений, которые вполне способны благодаря взаимному складыванию и вычитанию отдельных энграмм вступать в любое противоречие с исторической достоверностью, при этом не вызывая никакого внутреннего противоречия в носителях этой самой истории, а скорее наоборот.

И ещё один нюанс: для формирования долговременной памяти — той, которую, собственно, мы в обиходе и называем «памятью», — не у крыс, правда, а у человека, необходимы годы, если быть точнее — более трёх лет (крысы, кстати сказать, справляются за пару часов). В противном случае, если это время потрачено не будет, причём целенаправленно — с регулярными воспоминаниями о данном конкретном событии, с проигрыванием его в памяти, дополнительной его внешней стимуляцией и проч., и проч., рассматриваемый нами исторический факт благополучно канет в Лету ещё до того захватывающего момента, когда мы сами пересечём эту речушку на утлой лодочке товарища Харона. В этом уточнении и заключается, кстати, упомянутый нами «нейронный дарвинизм» — воспоминания постоянно борются друг с другом за право сохраниться в нашем мозге, стать долговременной памятью. Но насколько «разумной» и «осмысленной» с точки зрения логики и здравого смысла является эта бесконечная «борьба за выживание» отдельных наших воспоминаний? Отвечу однозначно: никакой разумности здесь и не предполагается — тут кому как (из воспоминаний) свезёт, да ещё как со стороны внешней стимуляции карта ляжет.

Насколько объективной выйдет картина в конечном итоге? Большой вопрос. Да что уж там говорить, если даже наша собственная история — «автобиографическая память», как её называют, — судя по огромному массиву современных исследований, от ссылок на которые я читателя избавлю, позволяет себе самые чудесные превращения! Мы способны «помнить» себя не только такими, какими мы не были, но и такими, какими мы в принципе не могли быть (учитывая наш возраст на тот момент, багаж знаний и т. д., и т. п.).

Время, история и память… Перечисляя эти слова, трудно отделаться от ощущения, что невозможное действительно возможно.

Итак, нам явлена полноценная завязка пьесы: наша память о «прошлом» конституирует наше «будущее» и таким образом определяет наше поведение «сейчас», при этом время — это история, история — это память, а с памятью нашей, как мы все могли сейчас заметить, всё очень и очень непросто.

АКТ ВТОРОЙ: ХИМЕРА ИСТОРИЧЕСКОЙ ПАМЯТИ

Сейчас я позволю себе высказать весьма субъективную точку зрения на оппозицию двух выдающихся нарративистов — Хейдена Уайта и Франклина Анкерсмита. Почему последний не понял первого? Проблема, как мне представляется, в «трудностях перевода», точнее говоря — в буквальности перевода Анкерсмитом и самого понятия «нарратива», и в определённом смысле всей взятой в общем и целом знаменитой «Метаистории» Уайта.

Исторический нарратив — это, грубо говоря, рассказ. И Анкерсмит, пока он был приверженцем нарративного понимания истории, считал, что она — история — суть связь множества разнообразных сюжетных историй (рассказов), каждая из которых по самой своей природе не только описывает, но и, что очень важно, интерпретирует исторические факты. Таким образом, История зависит от каких-то там рассказчиков (их интерпретаций), а те — люди, как известно, бесконтрольные — бог знает что кому могут понарассказывать. Во второй половине 1980-х все это показалось Ан-керсмиту как крупному теоретику каким-то странным и мелким, и он сменил курс, двинувшись на теоретические просторы, которые сам же и означил как «исторические опыты». От историй Истории, так скажем, к живому переживанию Ея. Будучи психиатром, я даже боюсь себе это представить…

полную версию книги