Где-то рядом с оконцем скрипнул снег, и сразу же в окно забарабанили громко, настойчиво. «Никак немец», — испугалась бабушка и в растерянности села на постели.
— Баба Маша! Баба Маша! Открой, это я, Зина. Открой скорей! — раздался за окном негромкий испуганный голос.
Сердце у бабушки Маши екнуло, она хотела встать, пойти открыть дверь, но ноги ослабли и не слушались ее. «Вот оно», — подумала бабушка. Она давно ждала какого-то несчастья. Все ее существо было наполнено предчувствием. Не знала только, откуда нагрянет. Зинка уже стучала в сенях. Пересилив дрожь, бабушка встала и, натыкаясь впотьмах на какие-то ведра, побрела открывать дверь. Вместе с Зинкой в сени ворвался снежный вихрь, мороз. Взяв Зинку за рукав, бабушка потянула ее за собой, забыв прикрыть дверь. Дрожащими скрюченными руками разожгла коптилку, бросившую зыбкие, неверные блики на темные стены большой холодной кухни.
Зинку бил озноб. Она вцепилась руками в край грубо обструганного стола и не могла выговорить ни слова, только тихо ойкала. Вдруг сквозь это ойкание прорвались рыданья, и, медленно сползая с лавки, Зинка, запричитав, обхватила руками бабушкины колени:
— Лидочка, ой, Лидочка… На моих глазах убилася. Ой, моченьки моей нет, Лидочка…
Лидочка была любимой внучкой бабушки Маши. Ей шел семнадцатый год. Съежившись и оцепенев, маленькая, сгорбленная, слушала бабушка Маша сбивчивый, прерываемый рыданиями рассказ Зинки.
Лидочку вместе с Зинкой и другими девчатами угнали немцы восстанавливать железную дорогу. Работали около станции Александровка. В мороз и пургу расчищали снег, ставили шпалы. Лида в тот день скалывала лед. Их было рядом три девчушки, когда Лидин лом попал прямо в мину… Немцы даже не побеспокоились разминировать дорогу.
Бабушка Маша не заплакала, не заголосила по деревенскому обычаю. Только сморщенное ее лицо словно потемнело еще больше и плотно сжались и без того тонкие губы. Она сидела, закрыв глаза, зажмурившись, словно от нестерпимого света, и гладила всхлипывающую Зинку. Потом бабушка Маша поднялась и стала у окна; вглядывалась в темень.
— Ты иди, Зина, иди!.. — сказала она тихо.
Зинка обняла бабушку за плечи и ушла плача.
Бабушка хотела пережить свое горе одна, без людских глаз, без слез, но с самого утра к ней пошли люди. Кто по делу, кто просто посочувствовать в горе.
Первым пришел староста, Трифон Суроегин, Косой, как его звали односельчане. За последний месяц он заходил уже третий раз и все требовал, чтоб бабушка Маша пошла в Рождествено зарегистрироваться в комендатуре. Бабушка отказывалась, а Косой с каждым новым приходом все больше и больше угрожал ей. Он вошел молча, не поздоровавшись, пнул ногой кошку и сел за кухонный стол, не снимая шапки. Бабушка хмуро глядела на него, не садилась.
— Ты когда, баба Маша, пойдешь в комендатуру?
— Не пойду, говорено уже. Старая я, ноги у меня больные.
— А в церковь в Николу ходила? Ноги не болели? Могла бы и в комендатуру зайтить. Рядом.
— Чего привязался? Сказала, не пойду.
— Мне што, — строго сказал Косой. — Мне это не надобно. Приказ коменданта. Могут и к стенке, не посмотрят, что старая.
— Плевала я на твоего коменданта, — бабушка подошла к печи и громыхнула ухватом, — и на тебя плевала…
— Ну, ну! Ты не очень-то расплевывайся. Приду с полицаями, силком заставят идти. — Косой поднялся со скамейки и сказал: — Корова твоя подлежит сдаче на нужды немецкой армии. Сегодня на постой к тебе господин офицер придет. Пока будет жить — корову оставлю. Будешь продукты им давать. И не забудь зарегистрироваться, потом поздно будет…
— Уйди, оборотень! Ворюга, как есть ворюга… — двинулась бабушка на старосту.
Грязно выругавшись, он ушел, хлопнув дверью.
Потом пришла соседка, тетя Настя. Они молча посидели с бабушкой Машей, горестные, понимающие друг дружку. Потом условились о том, что тетя Настя возьмет на себя заботу о могилке, сходит договорится с попом…
Последующие несколько дней прошли в горестных заботах о похоронах. Как сквозь сон, видела бабушка Маша вселение немецкого офицера. Он был большущий, увешан всякими значками и нашивками. Вместе с ним в горенке утвердился стойкий запах одеколона и сигарет. Его денщик, щекастый солдат в очках, посдирал со стен семейные фотографии, иконки. Первый раз за много месяцев протопил печь-голландку. Бабушка в горенку не заходила. Денщик сам, не спрашивая, ни слова не говоря, забирал из кладовки молоко, картошку. Картошка была мелкая, и денщик постоянно ворчал что-то себе под нос, перебирая ее. Офицер ходил гордо, не замечая бабушку. Лишь один раз, проходя через кухню, остановился и посмотрел на бабушку, сидевшую за столом. Посмотрел, да, видно, не смог перенести тяжелого, сумрачного взгляда старой, закутанной во все черное женщины. Он что-то пробормотал и ринулся в дверь.