Пресли внимательно посмотрел на него, прежде чем ответить. Еще несколько недель назад, очутившись лицом к лицу с этим злейшим врагом фермеров, он не смог бы сдержать бешенства. Теперь же он, к своему большому удивлению, почувствовал, что испытывает не злость, а глубокое презрение, в котором, да, была горечь, но не исступленность. Он устал, смертельно устал от всего этого.
— Да, — ответил Пресли несколько свысока, — я уезжаю. Вы для меня эти места изгадили. Я не мог бы жить здесь, зная, что, переступив порог своего жилища, всякий раз рискую наткнуться на вас или на результаты вашей деятельности.
— Вот еще глупости какие, Пресли, — сказал Берман по-прежнему благодушно. — Все это пустая болтовня, хотя, должен признаться, чувства ваши я понимаю. Кстати, ведь это вы тогда бросили бомбу в мой дом? Поступок, который не говорит о наличии здравого смысла, — назидательно сказал Берман. — Много ли было бы пользы вам от того, что вы меня ухлопали?
— Конечно, меньше, чем вам от убийства Хэррена и Энникстера. Но это все дело прошлое. Меня вы можете не опасаться. — Он вдруг осознал всю нелепость их разговора, ситуации, в какой оказался, и громко захохотал. — Боюсь, Берман, что свести с вами счеты не удастся никому и никогда. Вам не страшен ни суд, ни закон. Из милости к вам револьвер Дайка дал осечку, вы даже спаслись при взрыве самодельной бомбы, которую я раздобыл у Карахера. Просто не знаю, что же нам с вами делать.
— Бросьте вы это, друг милый, — сказал Берман. — Я тоже начинаю думать, что меня ничем не возьмешь. Ну-с, так вот, Магнус, — продолжал он, снова обращаясь к Губернатору, — я подумаю относительно нашего разговора и денька через два дам вам знать, смогу ли я устроить вас на это место. — И прибавил: — Больно уж вы одряхлели, Магнус Деррик.
Пресли выскочил за дверь, не в силах дольше наблюдать, в какую бездну скатывается Магнус. Какие сцены происходят теперь в этом кабинете, каким дальнейшим унижениям собирался подвергнуть бывшего врага Берман, так и осталось неизвестным. Он вдруг почувствовал, что ему нечем дышать.
Пресли взбежал по лестнице наверх в комнату, которую прежде считал своей. В доме царил беспорядок; не заметить этого было невозможно: повсюду стояли открытые чемоданы, сундуки, ящики, в которые укладывали вещи, пол был усыпан соломой. Взад и вперед бегали слуги с охапками книг, безделушками, одеждой.
У себя в комнате Пресли взял лишь пачку рукописей и записные книжки, да еще заплечный мешок, набитый личными вещами. На пороге он остановился и, придерживая дверь рукой, окинул стены долгим прощальным взглядом.
Потом он спустился вниз и вошел в столовую. Миссис Деррик нигде не было видно. Пресли долго стоял у камина, поглядывая по сторонам и вспоминая разыгрывавшиеся здесь сцены, свидетелем которых он был: совещание, во время которого Остерман впервые предложил провести «своего» человека в Железнодорожную комиссию, и тот вечер, когда Лаймена Деррика приперли к стене и внезапно обнаружилось подлое предательство, совершенное им. Пока он стоял здесь, припоминая все это, дверь справа отворилась и в столовую вошла Хилма.
Пресли, протянув руку, поспешил ей навстречу. Он не верил своим глазам. Перед ним стояла взрослая женщина — спокойная, сдержанная, гордая. На ней было черное платье строгого, почти монашеского покроя. От ее прежнего дразнящего очарования не осталось и следа. Она сохранила свою величавую осанку, только теперь это была величавость человека, испытавшего большое горе и окончательно смирившегося с ним. Она все еще была красива, но выглядела старше своих лет. Таким серьезным, углубленным в себя бывает человек, до тонкости познавший жизнь, познавший все зло, которое таится в ней. Перенесенные и не забытые страдания наложили на ее лицо печать тихой печали. Ей было немногим больше двадцати, но по манере держаться она могла сойти за сорокалетнюю женщину.
Куда девалась былая пышность ее фигуры: полные плечи и бедра, высокая грудь, округлая шея? Хилма сильно похудела и казалась значительно выше, чем была. Шея стала тонкой, губы утратили пухлость, и мягкий подбородок слегка заострился; руки — чудесные, красивые руки — похудели, словно усохли. Но глаза, обведенные иссиня-черной линией шелковистых ресниц, были так же широко распахнуты, а каштановые волосы так же пышны, и солнечные искры по-прежнему вдруг загорались в них. И голос, который так любил Энникстер, звучал все так же бархатисто.