— Ах ты, маленький лгунишка! — воскликнула Надя, прижимая к себе голенькое тельце. — И врать ты, глупыш, не умеешь. Счастье твое в этом! — И она стала покрывать его поцелуями.
Всхлипывая, тот признался:
— Это злой дядя. Бабушка, такая толстая и мягкая, стащила его с меня.
— Какой ужас, — прошептала Надя, снова забинтовывая горлышко малышу.
И через минуту с ребенком на руках смело вошла в «душевую».
Мальчик легко перенес процедуру. Когда Надя вынесла его из «бани», он, радостно улыбаясь, щебетал:
— Мамочка, мамочка! Я опять могу летать, как раньше, в нашем корабле!
— Что ты, родной! Тебе это только кажется.
— Нет, нет! Ты только отпусти меня — и я взлечу! Надя еще крепче прижала к себе малыша, одевая и снова забинтовывая ему горлышко.
Едва она отпустила его, чтобы одеться самой, мальчуган стал подпрыгивать, пытаясь взлететь. Однако, несмотря на ощущение легкости во всем теле, в воздух он, конечно, не поднялся.
— Плохой корабль, — обиженно заключил он и надулся.
Когда Надя с Никитенком перешли на мужскую половину, там ее встретили восторженными возгласами.
— Однозначно определяю, — заявил Галлей. — Это не «душевая», а «салон красоты»!
— Я ж говорю, омолаживают они предков своих, — вставил Бережной.
— Так оно и есть, командир, — заверила Надя, — омолаживают нас, я бы сказала…
— Информация, отмечаю, неполная, — заметил Галлей.
— Омолаживают в том смысле, — продолжала Надя, — что нас как бы наделяют реакциями, свойственными возрасту Никитенка.
— Ну это ты, дивчина, пожалуй, загнула, как говорили в наши былые времена.
— Нисколько, командир. Вас тут смутило, что Федя Федоров покраснел весь и признался, что в сауне никогда не бывал, а Никитенок перед тем «выгораживал» свою молодую маму и бабушку, уверяя, что никто его не обижал, хотя кто-то пытался перерезать ему горло. Потом, краснея, хотя в «душевой» еще не побывал, признался, что злой дядя так играл с ножичком. По-детски покраснел. Вот и нам теперь краснеть придется в случае чего…
— Следовательно, некое излучение в душевой подобно действию никотиновой кислоты на сосуды, — заключил Галлей. — Но зачем?
— Я попробую ответить на это старинным сонетом, который когда-то, еще при нас, написан был Весной Закатовой.
— Что за ответ такой стихотворный? — почему-то краснея, удивился Бережной.
И Надя прочитала на память сонет:
Наступило общее молчание.
Каждый старался вникнуть в глубину смысла услышанных строк.
— Бедняга Талейран! Он-то провозглашал: язык человеку дан, чтобы скрывать свои мысли, — первым отозвался Вязов.
— Жизнь без лжи? — подхватил Галлей. — А рядом — отказ от «права силы». Так допустимо ли насиловать наш организм, нашу сосудистую систему, наш мозг, чтобы привить нам детскую способность краснеть? Не попрание ли это прав любого из нас? К тому же есть и ложь во спасение. Что же, врачи не смогут уберечь от терзаний обреченного больного? Как врач экспедиции, протестую!
— Ложь во спасение? — переспросила Надя.
— Например, семьи, — вставил Вязов.
— Не давать в семье для этого повода! — парировала Надя. — А врачу скажу:
— Все мы знаем неизбежность собственной кончины, — вступил Крылов. — Никакая ложь здесь действительно не поможет. И не должна помогать! Я уже не сомневаюсь, проходить мне процедуру или нет, несмотря на протест нашего врача.
— А я решительно отказываюсь, — заявил Галлей.
— Тайны свои сохранить хочешь? — усмехнулся Бережной. — Мы их знаем!