Год промчался. Наступил январь, а потом и февраль 1952 года.
Мама ухаживала за ним и не покидала его, и я пользовался телефоном соседей, чтобы все время быть в курсе событий. Я уже совсем собирался поехать в Нёрхолм, но опоздал. Я привожу отрывок из письма мамы к Сесилии и ее мужу:
«Нёрхолм 18, вечер.
…Папа спит уже двое суток, он лежит тихо и только дышит немного чаще, чем обычно. Я сижу в соседней комнате, с открытой дверью, и жду, когда в той комнате станет совсем тихо. Я рада, что он уходит во сне, больше ничего не чувствует, не стонет и не жалуется. Я также рада, что он нисколько не боялся смерти, о которой раньше думал с ужасом. Наверное, это означает только то — хоть это и печально, — что из двух зол, жизнь и смерть, последняя все-таки меньшее зло.
Он всегда верил в жизнь после смерти, и никакого страха, что его плохо примут там, по ту сторону, у него не было
Он верил в доброго Бога.
Я рада, что сижу здесь. Но это все же немного странно, я чувствую себя такой одинокой теперь, когда наши дороги разошлись… Странный переход, а я всегда ненавидела переходы, я люблю продолжительность, прочность, даже если она приносит страдания.
Я снова берусь за письмо. Сейчас второй час ночи, папа только что умер».
Невозможно придумать ничего более простого, чем его похороны, так распорядился он сам. Харалд Григ прислал телеграмму, позвонил по телефону и попросил, чтобы «Гюлдендалу» было разрешено взять на себя расходы по похоронам. Ни у мамы, ни у кого из нас не было причин не согласиться с этим. Мы приняли это с благодарностью.
Вообще все проходило без цветов и речей. Автомобиль от бюро ритуальных услуг забрал гроб, который мы с Арилдом накрыли норвежским флагом. Этот флаг, сколько я себя помню, он всегда поднимал 17 мая. И больше никогда.
Только самые близкие присутствовали в крематории в Арендале. Никакого пастора, никакого отпевания, но я попросил органиста, который был предоставлен к нашим услугам, сначала исполнить «Грезы» Шумана — произведение, название и мелодия которого были взяты словно из отцовской души. Мама вышла вперед, положила единственную розу на гроб и сказала несколько слов, которые были записаны на бумажке, эту бумажку она потом отдала мне.
Прощай, Кнут, и спасибо за компанию. Не всегда было легко идти с тобой в ногу. Иногда тебе приходилось ждать меня, иногда — мне тебя.
Случалось, что наши пути расходились, но так или иначе мы снова находили друг друга. Спасибо, Кнут, и прощай.
В конце церемонии исполнили «Весну» Грига, гроб опустили и все было окончено. Его воля была выполнена до конца.
Годы, последовавшие за смертью отца, не стали легче для матери и других обитателей Нёрхолма. Ее многочисленные письма этого периода отмечены унынием и тоской. Многое из того, что случилось, я знаю и из ее книг и из биографий, написанных другими, поэтому не буду следовать за нею день за днем, но остановлюсь на том, что выделяет она сама. Насколько я помню, в наши общие счастливые времена она бывала и веселой, и счастливой, и находчивой, и остроумной. Но еще с молодости она имела склонность к депрессии, меланхолии, одиночеству и задумчивости. Было ли это наследство от ее матери, всегда печальной старухи?..
На почтовой открытке с черной каймой она написала мне после смерти отца:
«Нёрхолм 4.3.52.
Поздравляю тебя с 6 октября!
Глупая формула, но я желаю тебе в этот день, как и во все остальные, чтобы в твоей судьбе появилось хоть немного удачи. Я особенно хорошо помню свое сорокалетие. Меня так угнетало, что я уже такая старая, что весь вечер я провела в лесу в полном одиночестве, разожгла костер, чтобы спастись от ноябрьского холода, сидела там и не хотела никого видеть. А теперь, в семьдесят лет, мне кажется, что с тех пор прошло совсем мало времени, так быстро оно бежит у стариков.
У меня нет денег, чтобы купить тебе подарок, который мог бы тебя порадовать. Поэтому посылаю тебе эти носовые платки, которые я подарила папе двадцать лет назад…»
Время с его тяготами, горем и заботой, часто вызывало сильные чувства и откровения, которые она адресовала и Сесилии и мне, такие, как, например, в письме, датированном: Нёрхольм, 13.3.52.