Выбрать главу

Йоханнес В. Йенсен был значительно моложе отца. Худой, среднего роста, в роговых очках. У него было гладко выбритое лицо и седые волосы. Он казался очень спокойным, немного суховатым, в чем потом пришлось усомниться, прочитав его горячее объяснение в любви к Кнуту Гамсуну и его стихи. Но подросток мог, конечно, и ошибиться. Я никогда не видел, чтобы он смеялся, и его голос звучал напряженно, когда ему приходилось повышать его в разговорах с отцом, у которого уже в шестьдесят лет начались неприятности со слухом.

У Йенсена была веселая и очень приятная белокурая жена. Невысокая пухленькая дама, как принято говорить по-датски, примерно, мамина ровесница. Она курила большие сигары и поражала нас умением выпускать дым красивыми кольцами.

Датские гости прожили у нас несколько дней. О бесшабашном, почти распущенном поведении, которое отличало отца при его общении со «старой гвардией», в отношениях с Йенсеном не было и помину. Я был слишком юн и не мог правильно оценить эти отношения, но вполне возможно, что безудержному веселью с виски и игрой в покер помешало присутствие членов обеих семей.

Йенсен привез с собой фотоаппарат, чтобы сделать несколько фотографий отца. По этим фотографиям он хотел слепить его бюст. Йенсен просил, чтобы отец стоял спокойно, и «щелкал» его в анфас и в профиль. А двадцать лет назад он сидел, молча, трезвый, погруженный в себя и изучал профиль Хелледа Хогена:

После пятой рюмки виски Потянул он чутким носом В направленье фонарей — Чует рысь, где веселей.
Кисточки ушей трепещут В предвкушенье удовольствий. Мощно потянулись лапы, Улыбаются усы.

Чего ждал Йенсен через двадцать лет, изучая облик Гамсуна? Вернувшись в Данию, он прислал нам фотографии. Отцовского бюста, если таковой вообще был сделан, мы так и не увидели. Маме фотографии показались не совсем удачными: отец выгладит на них, как безумный, таково было ее заключение. В чем-то она была права — у отца был какой-то неподвижный, пустой взгляд. А я думаю, что отцу просто не нравилось быть фотомоделью. С «усами» все было в порядке, а вот никакой улыбки под ними не пряталось.

К тому же я не совсем уверен, что он должным образом оценил героическую песнь «Хеллед Хоген», хотя она была написана с дружеским чувством и с сердечным восхищением. Она воспевала в нем что-то, что по сути было ему чуждо. Но он никогда не говорил об этом.

В своем эссе «Крестьянская культура»{48} отец делает остроумные, дружеские, но достаточно критические замечания о взглядах своего коллеги на культуру. Как будто оба все эти годы исподтишка наблюдали друг за другом. Когда Йенсен во время последней войны издал собрание своих стихов, стихотворения о Хелледе Хогене в нем не было. А жаль. Кто знает, сделал ли он это из деликатности или по каким-либо другим причинам.

Отец никогда не рассказывал нам, детям, о своих столичных разнузданных пирушках в обществе собратьев по искусству. Отнюдь не потому, что на эту тему было наложено табу в нашем доме. Все это было достаточно невинно — способ расслабления, в котором он так нуждался, не более того. Теперь, много времени спустя, я думаю, что нам вряд ли повредило бы, если бы он рассказал немного об этих застольных беседах, описал бы забавные ситуации и занятных людей. Он мог бы это сделать, мог бы поделиться с нами впечатлениями, повеселить нас. И еще мне кажется, что тогда отец с матерью могли бы избежать непроизвольных злобных перепалок, во время которых оба эгоистически отстаивали свою правоту. Из своих поездок отец возвращался молчаливый, в плохом самочувствии и ничего нам не рассказывал. Наверное, считал, что события в мире взрослых, какими бы они ни были забавными, не годились «для детских ушей». К тому же у него было немного странное представление о том, где проходит граница между детской и взрослой литературой. Я сам достиг относительно зрелого возраста, прежде чем отец решил, что мне уже можно прочитать «Скитальцев»{49}.

И все-таки у меня было счастливое детство. Я говорил это раньше, и хотя я сейчас вспоминаю мрачные минуты, я все равно настаиваю на этом. Никто не покидает страны детства, не унеся на себе отметины этой ничейной земли, где ты встретился с собственным одиночеством. Его приходится нести с собой и, может быть, расти вместе с ним. Одно из самых горьких и неизгладимых впечатлений того времени, — это разногласия, которые вдруг возникали между отцом и матерью. В конфликт вступали сильные воли и чувства, отец с матерью не всегда были способны справиться с ситуацией, а мы, дети, оказывались свидетелями этих раздоров. Стены и закрытые двери мало что могли скрыть. Я слышал все, что они говорили друг другу, слышал, как важна была для них та или иная ссора, и мне становилось нестерпимо больно. Понимать, как на каждом этапе жизни нужно относиться к собственной душе — это, бесспорно, большое искусство. Теперь-то я это знаю. У моего отца это обернулось творчеством, у матери — неудовлетворенностью и невосполнимой тоской. Сами того не ведая и не желая нам ничего плохого, они не щадили нас, и я невольно оказывался посвященным в их отношения.