Выбрать главу

В возрасте, когда человек беспомощен, он не может вмешаться и сказать взрослым: «Остановитесь!» Я их любил. Они были мои родители, и их ссоры повергали меня в отчаяние. Мама часто говорила о разводе. Ничего более страшного и придумать было нельзя, я как будто терял их обоих, но не смел ничего сказать. Мама несомненно была более слабой в их словесных дуэлях. Ее слова были бессильны против страшной силы его слов. Мамины объяснения оборачивались ничем, несмотря на ее воинственность. Мне все это часто казалось безумием, ерундой, которую отец в своем возбужденном мозгу раздул до чудовищных размеров.

Когда мама терпела поражение, мы с братом и сестрами всегда были на ее стороне. Но когда нам казалось, что победила она, то есть если она не защищалась, а обвиняла — она могла вести холодную войну очень долго, — то это бесконечное молчание, было хуже всего. Тогда я надолго уходил в лес или на клубничные грядки. И там в глубокой задумчивости проводил несколько приятных часов. Как хорошо, что человек, которому только что стукнуло тринадцать, вопреки глубокой печали находит утешение на грядках с клубникой.

Но тяжелые времена длились недолго. Наступали долгие периоды мирных занятий, добрых слов и уюта. Мама в саду, за письменным столом в своей комнате, возится в гостиной или на кухне. Отец — в Хижине Писателя или живет и работает в каком-нибудь соседнем городишке.

Причиной их ссор чаще всего становилась ревность, которая мучила их обоих — его вначале, ее — в более поздние годы. Другие поводы возникали редко.

Вот письмо к маме, написанное на обратной стороне обложки мюнхенского журнала «Симплициссимус». Почтовый штемпель — 1.6.32. Отец пытался покончить со старой сплетней, касающейся его якобы интимных отношений с преследовавшей его много лет писательницей Анной Мунк.

«И опять о том же.

Никогда в жизни у меня ничего не было с Анной Мунк, она сама распространяла эти сплетни, и люди ей верили. Никогда в жизни я не спал с нею, никогда не целовал ее никогда даже не отвечал на ее письма. Я избегал ее, как только мог, но отделаться от нее было трудно, в Ляне она вела себя так, что у меня не было ни минуты покоя, и фрёкен Хаммер пришлось отказать ей от дома. Мне отвратительна сама мысль о ней, люди, которые верят этой сумасшедшей, постоянно укоряют меня ею. Камергерша Гаде довела это до моего сведения. Фру Огорд или какая-то другая лживая сволочь сказали об этом тебе — но все это наглая ложь, придуманная А.М., и она это знает, но она так долго находилась во власти своего воображения, что и сама верит в это. Ей бы написать об этом книгу. Она абсолютно безумна. Меня корчит от необходимости опровергать эту ложь, вот-вот вырвет».

В 1932 году отцу было семьдесят три года, и он считал, что уже навсегда освободился от этих преследований, которые тянулись годами. Они начались еще до его первого брака, но их волны докатились и до второго, не пощадили они его и много времени спустя, когда он в восемьдесят семь лет сидел на допросах у профессора Лангфельдта. И это невзирая на то, что задолго до этого эксперты-графологи твердо заявили, что часть анонимных писем, которые он получал долгие годы, написаны писательницей Анной Мунк.

7

Мое первое соприкосновение с искусством произошло в гостиных Нёрхолма. Правда, несколько картин я помнил еще с тех пор, когда мне было четыре года и мы жили в Хамарёе.

Отец никогда не был коллекционером картин в прямом смысле этого слова. Выражение «коллекционер» больше подходит тем, кто собирает антиквариат, мебель, часы. Однако, когда дело касалось обстановки дома, у него был вкус, свой собственный вкус. А относительно картин с его мнением считались даже друзья-художники, он был консервативен, но тем не менее предпочитал более современный чистый цвет. Однажды он рассказал мне, что долго не мог забыть два желтка с картины Людвига Карстена{50} — их хотелось съесть прямо с полотна! К сожалению, я не видел этой картины, но Карстен никогда не был натуралистом.