Выбрать главу

С 9 апреля и до конца войны я, можно сказать, находился между молотом и наковальней. Но я добровольно на это пошел и не виню в этом никого, кроме себя. То, что мне предстоит рассказать, не будет сопровождаться никакими аргументами с моей стороны, независимо от того, правильно или неправильно я действовал. Пусть факты сами говорят за себя.

Уже в конце лета 1940 года, в последние дни Административного совета{111}, я попал на одно странное собрание, которое Виктор Могенс, журналист международного отдела Норвежского радио, связанный с Германией, устроил в зале, снятом в «Гранд Отеле» в Осло.

Могенс был немолодой, безусловно уважаемый человек, к мнению которого немцы, точнее, определенные фракции в Берлине, весьма прислушивались, когда речь заходила о том, что при сложившихся в нашей стране обстоятельствах необходимо найти первое лицо «нового порядка». У него за спиной стоял Федреландслагет, и он был относительно популярен в народе как радиорепортер и журналист. Могенс был политическим противником Квислинга, и ненависть их была взаимной.

Встреча в «Гранде» была в некотором роде ориентировочной. На нее были приглашены норвежские деятели культуры, предположительно пронемецки настроенные, либо известные нейтральным отношением к программам по национальным и тоталитарным вопросам.

Меня пригласили на эту встречу, потому что отец отказался в ней участвовать, о чем Могенс, должно быть, знал заранее. Я назову некоторых, кто там присутствовал и кого я хорошо знал. Это композитор Давид Монрад Йохансен, скульптор Вильхельм Расмуссен, капельмейстер Улаф Кьелланд, актер Карл Холтер, поэт Херман Вильденвей и еще похожий на Мефистофеля человек, которого я никогда прежде не видел. Я спросил у Вильденвея, кто это, и узнал, что незнакомца зовут Густав Берг-Йегер и, кажется, он имеет какое-то отношение к кино. Низкий мелодичный голос Вильденвея звучал печально и снисходительно, и, насколько я помню, за всю встречу он не произнес больше ни слова.

Позже я познакомился с этим Берг-Йегером уже лично. Ничего мефистофельского в нем не было, но в 1941 году он, к несчастью, был назначен директором Национального театра, после того как все правление с Харалдом Григом и Франсисом Буллем во главе было арестовано. До самого конца оккупации театр его бойкотировал.

Встреча в «Гранде» была странным мероприятием. Нам предложили хороший обед, и за столом Могенс изложил свой план новой Норвегии, в частности в области культуры. Во время этого обеда его позвали к телефону, а когда он вернулся, это был уже совсем не тот человек, который только что вышел из-за стола. Он сообщил, что в настоящую минуту Квислинг летит на самолете в Берлин и, к сожалению, это означает, что битву следует считать проигранной.

В зале воцарилось вежливое молчание, которое, впрочем, витало там все время, сказать было нечего и постепенно, выпив напоследок кофе с коньяком, собравшиеся потихоньку разошлись.

После той встречи я несколько раз виделся с Могенсом, в том числе и тогда, когда он решил посетить отца, но его не пустили дальше ворот.

— Так-так, — сказал он с кривой усмешкой. — Гамсун на стороне Квислинга, но я все-таки прощаю его!

Могенс был очень эрудированный человек и хорошо во всем разбирался. У него было и осталось много знакомых среди людей искусства. Даже Улаф Булль был одно время его близким другом. Но, как и у многих других болтунов в то время, у Могенса не было сторонников. Во время оккупации он никогда не скрывал своего мнения, однако его не арестовали ни немцы, ни полиция Квислинга — неприятности у него начались уже после конца войны.

Между молотом и наковальней. Я не единственный оказался в таком положении во время оккупации, но, наверное, мой случай был несколько особым. Привязанность к родителям и лояльность по отношению к ним сыграли свою роль. Прибавьте к этому мое давнее искреннее расположение к немцам, все то, за что я прямо и косвенно могу благодарить немецкую культуру, лучшее, что есть в немецком народном характере, и прежде всего мою верность немецким друзьям, начиная с первого, еще в детстве, посещения и Мюнхена и Берлина — все это жило и по сей день живет во мне. Все это, как и многие оскорбительные нападки на отца, вызывало у меня определенную реакцию — правда всегда не только на одной стороне! Так думал не я один, а тем временем суровая военная действительность, бесчеловечность и безграничная глупость постепенно, часть за частью, разрушала картину, которую я вопреки полученным шрамам еще хранил в своей душе.