Выбрать главу

— Да, — сказал Мунк, — я помню Шеффлера. Он был еврей?

Я его успокоил — Шеффлер не был евреем. Тогда Мунк сказал, что его раздражает «этот неожиданный антисемитизм». Он хорошо относится к евреям. Они ему позировали и покупали его картины, когда в Норвегии его не признавали.

Но вообще у меня создалось впечатление, что Мунк не был особенно возмущен отношением немцев к евреям.

Неожиданно он сказал:

— Я вчера ел на обед лютефиск{112}, говорят, будто летом она плохо усваивается. Вы что-нибудь слышали об этом?

Он встал:

— Может, выпьем по рюмочке коньяку?

И опять мелкими шажками подошел к шкафу, в который недавно заглядывал, достал оттуда бутылку и две рюмки. Он разлил коньяк, мы не чокнулись, а осторожно пригубили дорогой напиток, который теперь был на вес золота. Рюмки были маленькие, не эти современные большие тюльпанообразные бокалы, из которых букет поднимается к чутким носам. Он второй — и последний — раз наполнил рюмки. Эдвард Мунк стал трезвенником.

Я решился спросить у него о работе. Да, он работает. Мунк снова встал, подошел к полке и вернулся с блокнотом для набросков. В нем обычными цветными карандашами был сделан этюд, вид на сад с группой высоких деревьев. В рисунке и цвете было что-то современное, и он сказал, показав на большой холст, стоявший на мольберте в углу комнаты, что ему хочется перенести этот этюд на холст.

Конечно, так сделали бы многие художники, меня же буквально заворожила его рука, гладившая бумагу, и его голос, говоривший, что это предварительный набросок для будущего пейзажа. Потом я нашел эту картину в музее Мунка.

— Знаете, — сказал он, — я все время должен иметь контакт с кистями! Даже когда я не работаю, я должен хотя бы держать их в руке, чувствовать, что я пользуюсь ими, а то, боюсь, все это ускользнет от меня. Мне нужен контакт!

Пола Гоген говорил мне, что Мунк теперь редко продает свои работы, разве что ему вдруг понадобятся деньги. И я, которого никак нельзя было назвать капиталистом, проявил такт — я даже не спросил, нельзя ли купить литографию, которые у него, наверное, были, вместо того офорта с портрета. Посетив однажды Эмиля Нольде, я узнал, как люди клянчат, льстят или просто воруют акварели или наброски у слишком расточительных художников. Меня это испугало.

Мой разговор с Мунком продлился дольше, чем я рассчитывал. Как бы это ни было соблазнительно, я не хотел отвлекать его дольше, чем необходимо. Но каждый раз, когда появлялась возможность откланяться, Мунк продолжал говорить, он говорил о своей работе, о Берлине и Париже и наконец мы дошли до наших коллег. Доступ к Мунку мне открыл Турстейнсон, позвонив ему по телефону. Они уже были друзьями, когда большинство молодых художников только начали увлекаться тем новым, что Мунк привнес в норвежское искусство. Он был искусителем и вместе с тем был недостижим. Турстейн однажды написал очень красивую обнаженную модель. Мунк увидел ее. Он нахмурился:

— Это я так пишу! — сказал он.

Я вспомнил эту историю и рассказал ее Мунку. Он усмехнулся.

— Я уже очень давно не видел его, но я помню, что у него была мансарда на улице Карла Юхана, и в ней было полно кроликов. Он любил животных.

— Вообще Турстейнсон предпочитал писать кур, — сказал я, вспомнив картину, которая висела у нас в Нёрхолме. — Он и Фолкестад. А вы когда-нибудь писали кур?

Сейчас я сам удивляюсь, как меня угораздило задать такой неуместный вопрос мастеру духовной живописи. Может, на это меня толкнула небрежно валявшаяся на полу картина, изображавшая двух щенят? Мунк писал не только людей, страдающих от нужды или сгорающих от страсти.

Он холодно взглянул на меня.

— Зачем мне писать кур? У меня никогда не было такой потребности.

Лишь малая часть из того, что я знаю и читал об Эдварде Мунке сегодня, была мне известна в тот первый и единственный раз, когда я с ним встретился. Истинную цель моего визита он не захотел даже обсуждать. Но он все время расспрашивал меня об отце — вероятно потому, что я уже сидел у него и был тем, кем я был. Хотя вообще, как известно, он периодами был более сильно привязан к Ибсену и Стриндбергу.

Неожиданно его мысль сделала скачок, и он сказал:

— Кланяйтесь отцу. Он не имел никакого отношения к тому нападению на меня в Копенгагене!

Я не знал ни о каком нападении и растерялся. И услышал сбивчивый рассказ о писателе Хаукланде{113}, настоящем бандите, которого Гамсун защищал в прессе. Будучи гостем Мунка, я мог только с участием и уважением выслушать этот рассказ. Позже я узнал, что отец и не думал оправдывать поступок Хаукланда, как считал Мунк. Просто он и Христиан Крог не поддержали призыв консервативной прессы лишить такого талантливого прозаика, каким был Андреас Хаукланд, его писательской стипендии из-за драки, во время которой пролилась лишь капля крови из носа…