— Очень приятно. Шишкарев, Михаил Иванович.
Опять замолчали. Прочный, глухой забор стоял всё-таки между ними, узаконенный жизнью, отгораживающий и прячущий свое, интимное, от чужого глаза. И заглядывать через него не принято, да и какая надобность? Что общего? Разные касты, разные миры, чуждые друг другу, замкнутые и непонятные. Есть определенное представление друг о друге, грубоватое, как штамп, но четкое и вполне удовлетворяющее… чего же еще?
Подъесаул взял со столика много раз прочитанный, перечитанный и рассмотренный юмористический листок. Все то же. Скучное, обрыдлое, досадное. В оголении женских фигур, в потугах остроумия нет ни остроты, ни букета. Старо, плоско… Монотонно, как этот без конца сыплющийся шум поезда, как дорога с полутемными станциями без буфетов, как бесконечная партия переселенцев… Переселенцы… Вон бегут они, топоча ногами, по платформе. Голодные, вшивые, оторопелые… Спешат, а все на одном месте: не обгонят поезда. И не отстают, рядом бегут, — шумит поезд. И девочка в платочке и сермяжной кофте бежит. Бережно к груди прижимает прорванную лубочную картинку. А за ней легкой, балансирующей походкой, чуть наклонившись вперед, эта нарядная дама — не идет, а плывет, легкая, изящная, жутко любопытная, — сверкают белые зубы и тонкие духи непобедимой истомой дразнят сердце… Странно: почему это рядом, в одной куче — грязные, оторопелые люди и роскошная красота?… Какая связь? Какая справедливость?..
Хотел об этом подъесаул сказать своему спутнику, но взглянул и раздумал: немое уныние, замкнутое в себе, легло и застыло в каждой черте смуглого и тусклого лица его. Должно быть, все-таки, ушиблен человек. Не надо пугать, Бог с ним!..
Встал. Достал с верхней полки коричневый сак. Прежде, чем повернуться спиной к Шишкареву, отменно галантным, но сухим тоном сказал:
— Паррдон!.. У меня тут, что называется… подушка… Намереваюсь… к горизонтальным занятиям…
— Это не вредно, — уныло согласился учитель Шишкарев. Снял свое несвежее, неровно вылинявшее пальто фисташкового цвета и бережно повесил его на крючок. Постоял перед окном, посмотрел внимательно на светлое пятно, бежавшее об дорогу, на редкие деревца, веселым шумом встречавшие поезд, на одинокий огонек в далеком поле, может быть, в какой-нибудь растрепанной деревушке. Постоял, вздохнул и закрыл окно.
Легли. Но обоим не спалось. Подъесаул жег папиросу за папиросой, ворочался, пружины в диване звонко щелкали под ним. Шишкарев изредка тихонько, словно украдкой, покашливал и вздыхал. Железнодорожник, спавший в соседнем купе, проснулся, — слышен был его кашель и громкое, ожесточенное харканье. На ближайшей остановке он вышел. И, когда поезд тронулся, подъесаул поднялся, сел на диван и сказал:
— Вот вы все вздыхаете. Если бы человечество не заросло, что называется… предрассудками и суевериями… я подошел бы к вам, взял бы за руку и… от всего сердца… от всего, понимаете?.. выразил бы вам несколько слов. Сочувствие более или менее… Но человечество наставило, что называется, перегородок…
— Благодарю вас…
Учитель Шишкарев тоже поднялся, сел и растопыренными пальцами привел в некоторый порядок волосы.
— Я вздыхаю, да… Откровенно говоря, жизнь ушибает иногда до того неожиданно, нелепо, без всякого резона… ну, ничего нельзя понять! Вот еду… к попечителю еду…
Он поскреб голову и иронически усмехнулся: — Еду и в то же время отлично понимаю, что поездка — ни к чему.
— Ни к чему? — сочувственно переспросил подъесаул: — но… отчего же? разве уж?..
— Ни к чему! — уверенно повторить Шишкарев: — более чем ясно! Не требует доказательств… Вот вы скажите мне, ради Бога, — вы человек, очевидно, пытливый, — скажите: что такое, вообще, жизнь?
— То есть как?
— Вообще… Какой в ней смысл? Есть ли в ней логика, разумность какая-нибудь? Есть ли хоть тень справедливости?..
— Д-да… Это — вопрос!
Подъесаул крякнул и задумался. — Это — вопрос! — повторил он громко изумленным голосом: — но я в философии не силен. Это дело мудрецов и монахов, — у них есть время на это, — что такое смысл жизни, что такое бессмыслица?.. Я по другой части. Мое дело — шашечные приемы, джигитовка., выпить не дурак. Также — если более или менее утробистая бабочка попадется, ну… А что касается бессмыслицы жизни, это — не моя специальность…
— Нервы у меня издерганы… Стыдно сознаться, а кабы мать жива была, к черту всех попечителей на свете! — поехал бы к ней… поплакали бы вместе… Крестьянка у меня мать была, руки в мозолях, пальцы жесткие, набухли от работы… А бывало погладит по голове — и мягче боль сердца… и слезы иные.