Поужинав в семь, Старый Нолликинс стал выжидать во тьме, не позволяя себе заснуть пять долгих часов. И тогда, перед самой полуночью, удостоверившись, что ученики крепко спят на чердаке, он на ощупь спустился по лестнице, осторожно приподнял запор и выглянул наружу. Никогда прежде открывшаяся ему картина не сверкала так ярко. Снег на коньках и скатах крыш, на резном камне домов светился белизной и был гладким, как тончайшая мука. Во всю длину улицы без фонарей не видать было ни человека, ни даже кошки, а звёзды сияли в серо–синем небе, как капли росы на колючках. И, конечно, как только часы на башне Святого Эндрю пробили двенадцать, чуть слышно полилась из дальней дали та же пронзительная и всепроникающая мелодия. Клянусь Богом, что если бы в жилах Старого Нолликинса оставалась хоть капля детской крови, то и его дряхлые кости не устояли бы и пустились в пляс по ледяной улице под эти звуки:
А ну, ребята, гулять пойдём!
Луна сияет, светло, как днём.
Прочь одеяло, прощай кровать -
Мы будем бегать, скакать, орать!
Есть настроенье — гони вперёд,
А если нету — потом придёт!
Хватайте обруч и барабан,
Трещотку в руку, свисток в карман!
А ну, пошарим на чердаке -
Там дядька прячет муку в мешке.
Тащите сахар, изюм, творог -
И выйдет знатный у нас пирог!
Только куда уж Старому Нолликинсу! Он проскользнул, как крыса, обратно в дом, втиснулся в чуланчик под лестницей, оставив дверь широко открытой, и стал ждать.
Но что это? На улице показались слабые мерцающие огоньки, донеслись крики голосков, совсем не похожих на человеческие, и через минуту–другую музыка загремела так, что стеклянный ящик на столе с моделью брига, оставшейся от недоброй памяти дедушки Старого Нолликинса, который сгинул в Тобаго, зазвенел в такт мелодии, и кувырком со своих кроватей в рваных штанишках и рубашках, босые, пронеслись, как ветер, со ступеньки на ступеньку, прикрываясь мешками, привидения его трёх учеников. Старый Нолликинс едва успел разглядеть блаженную улыбку на лицах, уловить блеск зубов в полуоткрытых ртах, как их и след простыл. Весь дрожа, словно в лихорадке, старец бросился вверх по лестнице, и через минуту по всему дому эхом разнеслись удары молотка, которым он вгонял десятипенсовый гвоздь над замочной скважиной двери чердака. Он подвесил ключ и подкову на веревочках, опустил молоток и прислушался. Ни шепотка, ни вздоха, ни вскрика не донеслось изнутри, но он не осмеливался открыть дверь в ужасе перед тем, что должно было предстать его взору.
Любопытство, однако, победило. Натянув плащ на костлявые плечи, он поспешил на улицу. Ну, конечно, там и сям повсюду на инее и снегу виднелись следы ног — во всяком случае, так показалось его завистливым глазам — потому что эти следы были не глубже касания крыла голодной птицы. В простоте своей он тешил себя мыслью, как ловко удалось ему провести своих учеников, и что теперь их пустые детские тела навсегда останутся у него в плену, готовые явиться по первому мановению и зову. Он решил последовать на заливные луга за тенями, которые уже скрылись из виду.
Долго он шёл и шёл, едва переводя свистящее дыхание и переступая ногами, и, наконец, подошёл к тому месту, где стояли кружком подстриженные ивы, а вода в излучине реки сверкала под луной, как стекло. Здесь среди пышных, одетых морозом трав, собралось удивительное общество, а неземная музыка, казалось, исходила из нутра расположенного рядом холмика, который называли Лагерем Цезаря. Изнутри доносились голоса и пение. А везде по лугу блуждали радостные тени из детских снов со всего Черитона, из окрестных сёл и цыганских таборов на многие мили вокруг. Овцы здесь были тоже, и, когда старик проходил мимо, их жёлтые глаза поблескивали при луне. Никто не обращал внимания на детей и на «странников», созвавших их из снов.
И вправду странными были эти странники: небольшого роста, в одеждах, будто сотканных из паутины, с гладкими светлыми волосами, мягко ниспадавшими по обеим щекам их худых лиц, так что все они казались седобородыми. Они расхаживали по лугу, поворачивая головы к детям из стороны в сторону, а морозные травы лишь чуть сгибались под их легкой поступью. Печать неизменного добросердечия лежала на всём их облике, а в глазах светился тихий отблеск морской воды в грозовую ночь, когда рябь прилива накатывает на широкую полосу песка.
При виде всего этого Старого Нолликинса одолел смертный страх. Нигде не было видно ни Тома, ни Дика, ни Гарри: они, должно быть, спрятались в поющем холме и пировали там приснившимися яствами. От струнного звона и трубного гласа нескончаемой музыки голова его пошла кругом. Он стал искать, где бы спрятаться, и, наконец, пошёл к старым узловатым ивам у заледеневшего ручья. Здесь бы ему и простоять целым и невредимым до самого утра, если бы, когда он пролезал между нижними ветками дерева, иней не попал ему в нос и не заставил громко чихнуть. Впрочем, простоял бы он тут целым и невредимым, если бы только чихнул, потому что чих старикашки был очень похож на кашель простуженной овцы. Но он до того перетрусил, застав такое общество, что, чихнув, громко крикнул: «Будьте здоровы!», как его когда‑то учила мама.