Не хотелось обижать Алию, но я не собирался выдавать дядю Петю. Он сообщил о существовании старшего лейтенанта из самых добрых побуждений.
Алия убрала волосы под шапочку.
— Этот человек не ошибся. Только…
Жених не нравится ей, вдруг решил я. Как всегда, меня выдало лицо.
— Чему вы улыбаетесь? — строго спросила Алия.
— Жених не нравится вам!
— Почему?
— Мне так кажется.
— Людям очень часто кажется не то, что на самом деле!
Сразу стало грустно. Алия заметила это, рассмеялась, попросила рассказать о Москве.
Вначале я вытягивал из себя слова, потом разошелся. Говорил о том, о чем рассказывал однополчанам: о Красной площади, о Большом театре, куда до войны меня часто водила мать. Вспомнил первые годы войны — огромный цех, наполненный гулом станков, где я был разнорабочим, школу, которую так и не удалось окончить. Вспомнил уроки литературы, сочинения, которые писал. Мои сочинения хвалила преподавательница, часто зачитывала их перед классом. И добавляла: «За содержание — отлично с плюсом, за грамотность — посредственно». Я с детства любил книги, много читал. После отца — он умер, когда мне было четыре года, — осталась приличная библиотека, составленная из произведений русской классики. Книги заставляли улыбаться, страдать, они открывали мне людей, в которых я верил, но которых не встречал в жизни. Впрочем, это не совсем так. Герасим из рассказа «Муму» напоминал мне нашего соседа — немого старика, кормившего всех бездомных собак, а фальшиво-ласковую спекулянтку с первого этажа я сравнивал с Аленой Ивановной из «Преступления и наказания».
Во время коротких передышек между боями лейтенант Метелкин подзывал меня, и мы толковали о литературе. Очень часто мы расходились в оценках и мнениях, но каждому из нас эти беседы были необходимы: они возвращали и меня и Метелкина в нашу прежнюю, довоенную жизнь, которая всегда оставалась в памяти и к которой мы тянулись сердцами…
— Вы хотели бы поступить в институт? — неожиданно спросила Алия.
— Разумеется! Только не примут меня без аттестата, я ведь не учился в десятом.
— Мой двоюродный дядя — директор Ашхабадского пединститута. Я могу поговорить с ним.
Я мысленно увидел себя студентом. Вспомнил, что Алия тоже учится, и сказал:
— Вы, я слышал, будущий врач?
— И это сообщили?
Незаметно мы перешли на «ты». Кто первый произнес это слово, не помню. Вначале мы смущались, когда выскакивало «ты», извинялись друг перед другом, потом освоились.
— Поздно уже, — вдруг спохватилась Алия. — Еще немножко.
— Спать, спать, спать…
— Не хочется.
— Спать, спать, спать… — повторила Алия.
Я определил по ее голосу, что она тоже не прочь поболтать, стал настаивать, но Алия сказала:
— Если главврач узнает, что я полуночничала с больным, мне влетит.
Мы договорились, что после выписки я пойду прямо к директору пединститута.
Хотел назначить ей свидание. Раньше я делал это уверенно, никогда не сомневался в успехе. А теперь вдруг оробел. Тихо спросил:
— Где и когда мы встретимся?
— Нигде и никогда, — так же тихо ответила Алия.
Я не поверил.
— Нам не нужно встречаться, — добавила она. — Это ни к чему не приведет.
4
Принят был я в институт до обидного быстро. Директор — молчаливый, малоподвижный азербайджанец с орлиным носом — попросил написать заявление и, не читая его, начертил на уголке: «Зачислить на язлит.». В отделе кадров я заполнил анкету, настрочил автобиографию, уместившуюся на одной стороне тетрадного листа, получил продуктовые и промтоварные карточки и направился в общежитие.
Комната была большая, квадратная, с двумя окнами. Слева от окон — через несколько сотен метров — начинался город, справа и прямо простиралось однообразно-унылое плато, изрезанное арыками. Вода поступала с окутанных туманной дымкой гор. Прежде чем попасть в город, она пробегала под палящим солнцем не один десяток километров, но оставалась такой же холодной, как и родившие ее ледники. Когда, нагнувшись, я стал пить эту воду, то от холода свело скулы. Два глотка освежили меня, усталость сняло, как рукой, и я подумал тогда, что, должно быть, вода эта целебная.
И вот сейчас, стоя посреди комнаты под обстрелом трех пар глаз, я вспоминал воду из арыка — от волнения снова пересохло во рту.
Обещав принести попозже постельное белье, кастелянша привела меня в комнату на первом этаже и оставила один на один с тремя парнями, самому старшему из которых было на вид лет двадцать пять. В хромовых сапогах с чуть приспущенными голенищами, в синих галифе, в суконной гимнастерке, опоясанной потертым командирским ремнем, он производил впечатление самостоятельного, решительного человека. На его выгоревшей гимнастерке виднелись маленькие дырочки, обметанные мелкими стежками, и темные, похожие на заплаты пятна — следы орденов. Бывший офицер, решил я. И не ошибся. Два других парня называли этого человека то лейтенантом, то Николаем, то обращались к нему по фамилии. «Самарин», — запомнил я.