— Архипова, — добавил Волков.
— Значит, теперь нас, фронтовиков, четверо, — задумчиво произнесла Нина и, прикурив от поднесенной Самариным спички, жадно затянулась.
— Пока четверо, — сказал Волков. — Через год тут таких, как мы, навалом будет.
— Почему?
— Соображай! — воскликнул Волков. — Демобилизация в самом разгаре. Двадцать четвертый и двадцать пятый год еще не начинали.
— А тебя почему раньше отпустили?
— По Указу. Как имеющего два ранения и среднее образование.
Нина вопросительно взглянула на меня.
— Комиссовали, — сказал я. — Тяжелая контузия была.
— На инвалидности сейчас?
— Нет.
Я мог бы получить инвалидность. В госпитале мне об этом говорили не раз. Но я не считал себя инвалидом и поэтому не обратился во ВТЭК.
Нина потушила о каблук окурок, сунула его в консервную банку, заменяющую пепельницу. Когда за ней захлопнулась дверь, Волков процедил:
— Не нравится мне этот конь в юбке. Пьет, курит, ругается, как мужик. Я баб, которые на фронте были, не люблю: там они набирались всякой чертовщины и брюхатыми становились.
— Неправда, — возразил Самарин. — В моей роте сандружинница была — никаких шашней и воевала не хуже мужчин.
— Исключение!
Они стали пререкаться. Я рассказал им про сандружинницу Олю — разбитную девушку с короткой стрижкой. Она тоже курила, не отказывалась от «наркомовских», не лезла за словом в карман и вообще казалась мне грубой. И я решил, что Оля плохо обрабатывает раны и вместо ласковых слов дерзит раненым. Так я думал до тех пор, пока меня не садануло в руку. Вначале я ничего не понял, только почувствовал — обожгло. Потом увидел кровавое пятно. Ткань на рукаве быстро пропитывалась кровью, пятно увеличивалось. Прислонившись к дереву, я с ужасом смотрел, как капает на влажные листья моя кровь. Хотелось кричать, но не было сил. Решил, что рана, должно быть, опасная, и, ловя ухом шум удалявшегося боя, закрыл глаза… Я не заметил, откуда появилась Оля, начал соображать, только когда она, усадив меня на поваленное взрывом дерево, укрытое кустами, разорвала рукав и подула на рану.
Ее быстрые, ловкие пальцы ощупали предплечье, и я сразу почувствовал облегчение. И совсем ободрился, когда Оля произнесла своим хрипловатым голосом: «Ничего страшного, родненький! Кость цела. Полежишь в медсанбате две недельки — и назад. — Она вывела меня на безопасное место, ласково спросила: — Дойдешь?»
Пробыл я в медсанбате, как и предсказала сандружинница, ровно две недели. А когда возвратился, Оли уже не было — она погибла накануне. Вместо нее прислали пожилого, медлительного сержанта, у которого были не руки, а ручищи. Глядя на него, я вспоминал Олю и тихо горевал.
— И все-таки война не женское дело! — воскликнул Волков.
— Это уже другой вопрос, — ответил Самарин. — Свой вклад в общее дело наши женщины внесли. И какой вклад! Шахтеры — тоже не женская профессия. Я в Горловке видел женщин-шахтерок.
— Женщина — существо нежное, и вдруг с кайлом и лопатой, — продолжал Волков.
— А что было делать? Только наши женщины способны на такое. Вспомни: «В игре ее конный не словит, в беде не сробеет, спасет: коня на скаку остановит, в горящую избу войдет».
Волков поднял руки:
— Сдаюсь! Филологов не переспоришь — у них голова цитатами набита. Это, как тяжелая артиллерия, действует.
Вошел Гермес. На лице блуждала улыбка, глаза сияли.
Волков воскликнул с шутливым трагизмом:
— Еще одна жертва любви! Мир никогда не узнает великого математика, каким мог бы стать Гермес Дурдыев.
— Почему? — Гермес поморгал.
— Перед твоим приходом я доказывал филологам, что математики — люди с трезвым умом. А ты…
— Что я?
— Взял и влюбился!
— Перестань балаганить. — Самарин прошелся по комнате. — У Гермеса сегодня, может, самый счастливый день в жизни, а ты, Волков, все портишь.
— Что думаю, то и говорю, — проворчал тот.
— Не всегда это надо делать! — отрезал Самарин. И добавил: — Давайте спать, ребята, уже без десяти двенадцать…
Прошло всего полдня, как я очутился в этой комнате, а мне казалось — живу тут вечно. Я даже Гермеса перестал называть про себя пижоном, потому что понял: он оделся во все самое лучшее «по уважительной причине». Я бы тоже, собираясь на свидание, принарядился, если бы было во что. Но, кроме ветхой гимнастерки, хлопчатобумажных армейских брюк с заплатой на самом видном месте, стоптанных кирзовых сапог да скомканного носового платка, служившего в случае необходимости и полотенцем, у меня ничего не было, и я подумал, что теперь, получив стипендию, надо будет купить хоть телогрейку: скоро начнутся холода, правда, не такие, как в Москве, но все же, должно быть, ощутимые, и в одной гимнастерке при всем желании не проходишь, а если придется встретиться с Алией (мне почему-то казалось, что мы обязательно встретимся), то со стыда сгоришь, представ перед ней в таком, как сейчас, виде.