Выбрать главу

Малиновая окантовка — пехота, а в ней миллионы служили. Из каждых десяти вояк, что сейчас по всей стране военкоматы «атакуют», половина — пехотинцы.

На моих погонах тоже малиновая окантовка. Два года без малого протрубил я в пехоте. В ноябре сорок третьего, в тот день, когда первый снег выпал, вот отсюда, с Большой Якиманки, вот от этого слегка приплюснутого, будто придавленного огромной ладонью, дома, в котором размещался и теперь размещается райвоенкомат, потопал я, остриженный наголо, длинный и худущий, на Курский вокзал. Там погрузили нас в один вагон — и прощай, Москва…

Лежит на карнизе погон. Плавают в лужицах желтые листья, сорванные осенним ветром. Бабахает дверь на пружине. Как пушка бабахает. Зазеваешься — наподдаст: весь день почесываться будешь. Стелется по двору махорочный туман. Прут в военкомат солдаты. Густо прут — демобилизация. А я не тороплюсь. Я еще успею погоны спороть. На пять минут раньше, на пять позже — какая разница? Сердце от тревоги к ребрам липнет и нервишки напрягаются, как тетива. Вот она, демобилизация! Сколько мы о ней толковали…

Бабахает дверь. Солдат в летах, с прокуренными усами, тот самый, что погон поднял, булыжник у двери прилаживает. Только отошел — бабах!

— Ядрена корень! — Солдат возвращается назад и начинает скрести розовую плешь. Шапка-ушанка ему на глаза налезает.

— Сыми пружину-то! — советует кто-то.

— Верно, — соглашается солдат.

Крепко держит стальная пружина дверь. Пыхтит солдат. Толпятся вокруг советчики. Один то предлагает, другой это.

— Рви с гвоздем! — командует ефрейтор с едва наметившимися усиками. Нос у него прямой, с тонкими вздрагивающими ноздрями, взгляд дерзкий. Одет он знатно: в хромовые сапожки, в офицерскую шинель. На таких, как этот ефрейтор, девчонки падки. В глубине души я завидую таким: им все достается легко, все само им в руки лезет.

— Рви! — гудит братва.

Раскачивает солдат гвоздь. Пальцами раскачивает — без клещей. За четыре военных года солдаты к любому делу привыкли, и гвоздь вытащить для них — тьфу!

Лежит на солдатской ладони гвоздь. Здоровенный гвоздь — богатырь. Дверь как прорубь теперь — ныряй!

— Жми, братва, на демобилизацию — вторая дверь от угла налево! — орет ефрейтор и тянет руку к погону.

«Неужели и он?» — думаю я, и в это время раздается:

— Товарищ ефрейтор, подойдите! — В дверном проеме, словно картина в раме, капитан стоит. В серых глазах лед. Солдаты смолкают. Ефрейтор трогает кончиком языка усики, словно проверяет, на месте ли они, и спрашивает, сделав невинное лицо:

— Это вы мне?

— Вам, вам, товарищ ефрейтор!

— А я, между прочим, уже не ефрейтор. Я просто Зыбин Алексей Андреевич, одна тысяча девятьсот двадцать второго года рождения. Десять минут назад, товарищ капитан, я еще подчинялся вам, а теперь — нет…

«Силен, — думаю, — словно гранатой жахнул».

У капитана по скулам румянец потек, он что-то сказать хочет, но что скажешь, когда ефрейтор кругом прав, когда он уже не ефрейтор, а просто Зыбин Алексей Андреевич, одна тысяча девятьсот двадцать второго года рождения. На солдат взглядываю: кое-кто одобряет ефрейтора, а кое-кто нет. Я не то чтобы одобряю, но и не осуждаю. Свои погоны я сниму, и сниму аккуратно, пыль обдую. Пускай на память остаются. Тем более что один погон, левый, у меня особенный. Малиновый кант на нем пулей порван. Погон у меня приподнимается, когда я плечом шевелю. Вот по нему и шуранула пуля. Если бы немец чуть ниже взял, то амба бы мне.

— Всего вам хорошего, товарищ капитан! — говорит ефрейтор. Нормально говорит, без подначки. — И вам, братва, всего наилучшего! — Ефрейтор делает ручкой и идет вразвалочку к воротам — сват королю, брат министру.

Капитан исчезает, а солдаты колготню начинают. Одни осуждают ефрейтора, другие возражают:

— Чего там? Правильно врезал. Может, у него война в самых печенках сидит.

Ну и состояние! Одной ногой дома, в Москве, другой — в прежней жизни, в армии. Утром прогнешься и долго не можешь сообразить, где ты. Лежишь с открытыми глазами и ждешь: сейчас проскрипят сапоги и дневальный крикнет:

— Подъем!

Пока на мне военная одежда: сапоги, гимнастерка, галифе, шинель, шапка-ушанка. Но скоро шинель побоку — мне уже пальто шьется. Вернее, перешивается. После дяди-ополченца, старого холостяка, отличное пальто осталось: коричневый драп высшего качества. Катюша, соседка, уже третий день трудится. Придет с работы и до самой ночи порет, кроит, пьет. Мне слышно, как стучит ее швейная машинка. Есть в этом стуке что-то от автоматных очередей. Впрочем, это, может, только кажется мне. Я теперь любой звук сравниваю то с выстрелами, то со взрывами, то с лязгом танковых гусениц — короче говоря, с тем, что издает война.