Устроился я на фабрику грузчиком, таскал тюки с хлопком. Решил учиться в вечерней школе, но бросил. На второй или третий день учительница вызвала меня к доске, велела написать формулу суммы квадратов двух чисел. Я уставился на доску, словно баран на новые ворота. Все захихикали. Я расстроился — и вон. Утром учительница пришла домой, стала уговаривать вернуться, а у меня в ушах не затихало хихиканье. На этом и завершилось мое образование.
Три месяца работал грузчиком. Затем взял расчет и махнул на Кавказ. Зачем? Захотелось на мир посмотреть, себя показать — другого объяснения нет. О том, как и на что буду жить, старался не думать. Пока деньги не перевелись, сносно жил. А потом… Продал все, оброс, как дьячок. Зарабатывал крохи: то чемодан поднесу, то мешки перекидаю, то яму выкопаю. Руки огрубели, стали шершавыми — только это и утешало меня. К частнику подрядился урожай собирать, думал, отъемся на фруктах. В первый день килограмма четыре смолотил. Но опротивели и яблоки, и груши, и сливы, да и сытости они не давали.
Тоскливо было по ночам, когда, сжавшись в комок, я лежал на каком-нибудь тряпье и, ощущая холодное дыхание моря, думал. Разве о такой жизни мечтал я на фронте?
За полгода я исколесил весь Кавказ и вот теперь пробирался в Ташкент, потому что запомнил с детства: «Ташкент — город хлебный». Убеждал сам себя: «В Ташкенте все изменится, все будет по-другому». А в голове копошилось: «Что изменится? Что будет по-другому?» Еще в детстве мне говорили, что я безвольный, податливый, словно глина. И добавляли: «Из глины, между прочим, грязь получается».
В запасном полку и особенно на фронте моя воля подчинялась воле других. Я полагался на знания, сноровку, ловкость тех, кто был старше меня, кто имел жизненный опыт. Солдатская служба вспоминалась сейчас как удовольствие, хотя на самом деле это было не так. Но солдату не приходилось думать ни о хлебе насущном, ни об одежде, ни о многом-многом другом, что необходимо человеку. Солдат выполнял приказы, а теперь мне никто не приказывал, никто не давал поручений, никто не готовил для меня пищу, никто не предлагал взамен изношенной гимнастерки новую.
…На «Узбекистан» я пробрался без билета — в карманах даже пятака не было. Но я мечтал, строил планы. Так продолжалось до тех пор, пока меня не скрутила морская болезнь.
Берег давно скрылся с глаз, растворился в мутноватой дымке. Начался дождь. Холодные капли упали на палубу. Пассажиры засуетились, извлекли откуда-то пахнувший пылью и обсыпанный трухой брезент, натянули его, как тент, привязав концы к контейнерам. Но дождь только попугал. Быстро темнело, и очень скоро все — небо, море, палуба — стало одного цвета. И лишь за кормой белел бурун, отчетливо виднелся в темноте, постепенно тускнел, исчезая вдали. На мачтах зажглись сигнальные огни. Море было пустынным, мрачным. Иногда раздавался хрипловатый посвист: из приделанной к дымоходу тонкой, как стержень, трубки вырывался пар — упругая, светлая струя.
Кроме контейнеров, ящиков и тюков, на палубе лежали свернутые в рыхлые кольца канаты — просмоленные, в руку толщиной. Пахли они рыбой и солью. Там же возвышались намертво привинченные чугунные тумбы — с толстыми шляпками и короткими ножками, похожие на гигантские грибы. В каютах, расположенных вдоль борта, тоже вспыхнули огни. Из зашторенных иллюминаторов высунулись тусклые язычки света, оранжевыми пятнами легли на дощатый настил. Справа по борту появились огни. Мужской голос произнес:
— Танкер идет.
Несколько секунд я смотрел, позабыв о недомогании, на медленно проплывающие точки — кроваво-красную и зеленую. Прозвенели склянки, «Узбекистан» хрипло протрубил, будто выругался. Танкер ответил, заглушив шум волн.
Я отошел от борта и стал слоняться по палубе, отыскивая укромный уголок. Наткнулся на чьи-то ноги, врезался лбом в ящик. На лбу вспухла шишка. Кто-то обругал меня, кто-то вскрикнул. Гимнастерка пузырилась на спине, лоб и щеки покрывала влага. Я провел рукой по волосам, и ладонь тоже стала мокрой.
В люк, куда заглянул я, почти отвесно уходила узкая металлическая лесенка с рубчатыми ступеньками. Ее освещала горевшая вполнакала лампочка, ввинченная сбоку. Я спустился вниз, держась за обитые жестью стены. Толкнул створку какой-то двери и, шагнув вперед, очутился в тесном закутке, заставленном какими-то банками, судя по запаху, с краской. В углу лежала ветошь. Решив, что лучшей постели не найти, лег и сразу заснул…
Проснулся я от брани, той беззлобной брани, которая одних озадачивает, других подхлестывает, третьих заставляет болезненно морщиться.