— Стало быть, мужики… — начал Жилин.
— Замолчи, — глухо сказала Нинка.
Жилин обвел нас непонимающим взглядом, взял кусок сала, стал молча жевать его, двигая скулами. Я закрыл глаза и услышал шум боя, увидел воронки, наполненные дождевой водой, обгоревшие деревья, подбитый, почерневший от копоти бронетранспортер, сиротливо стоявшую в отдалении среди поломанных кустов пушку без колеса, с прошитым бронебойными пулями щитком. С бугра, на котором нечетко проступала в утреннем тумане околица большой деревни, строчили немецкие пулеметы. Все было мокро от дождя, выпавшего ночью. Когда мы рыли в осиновом подлеске окопы, с лопат капала вода и шлепалась жидкая грязь. Дождь был ливневым — такие осенью редкость, окопы тотчас наполнились водой; от одной мысли, что до самого утра придется торчать в них, по телу прокатывалась дрожь. Когда дождь прекратился, некоторые из нас стали выбрасывать из окопов скопившуюся в них грязь, а у меня не было сил нагнуться — с непривычки ныла спина и ломило руки. И хотя дождь перестал, с осин капало и отовсюду сочилась вода: подлесок, в котором мы окопались, находился в низинке, а тут еще этот ливень. Мы злились друг на друга, ругались вполголоса, шикали на тех, кто гремел котелками и повышал голос. На душе было неспокойно.
Нашему взводу было приказано атаковать деревню в лоб. Мы прошли трусцой метров триста и откатились назад — ударили эти проклятые пулеметы. Погрузив ноги в жижу, стояли теперь, перепачканные грязью, в окопе, с надеждой поглядывали на лейтенанта Метелкина. Он нервно протирал и снова надевал очки с тонкими металлическими дужками. Согнувшись над полевым телефоном, связист дул в трубку и монотонно бубнил:
— Алё, алё… «Сорока»? А, «Сорока»? Алё, алё… Почему молчишь, «Сорока»?
Связь была прервана. Два бойца — сперва один, потом другой — пошли по линии и не вернулись. Метелкин прикладывал бинокль к очкам, водил им то вправо, то влево, откуда должны были поддерживать нас огнем и отвлекающим маневром первый и третий взводы. Боец Пасько — круглолицый, добродушный парень, — не спросив разрешения, пополз к пулеметным гнездам, но добрался только до пушки с изрешеченным щитком: там его настигла пуля.
— Разрешите мне, товарищ лейтенант? — обратился к Метелкину боец Ивушкин, забияка и балагур, который вроде бы ни черта не боялся и бравировал этим.
— Отставить! — негромко сказал командир взвода.
Но Ивушкин ослушался, и когда Метелкин отошел, ловко перемахнул через бруствер.
Погиб он недалеко от того места, где лежал Пасько.
Нет ничего утомительней ожидания. Видишь, откуда бьют пулеметы, даже амбразуры видишь, а сделать ничего не можешь. Вся надежда на артиллерию, а она молчит. Почему молчит — неизвестно.
Пули впивались в тонкие осинки, расщепляли кору, с противным чмоканьем вонзались в бруствер, из которого продолжала сочиться вода. Я стоял, прислонившись плечом к стене окопа, чувствовал — нательная рубаха прилипает к телу. На мне не было сухой нитки, шинель висела колоколом, я ощущал ее свинцовую тяжесть и, охваченный унынием, чертыхался про себя.
Через час, а может, через полтора связь наконец восстановили, и я услышал приглушенный расстоянием хриплый голос командира роты. Он обозвал нашего лейтенанта тряпкой и другими словами — похлестче, приказал немедленно подавить пулеметы.
Положив трубку, Метелкин поправил указательным пальцем очки. Это он делал часто: очки все время сползали с переносицы, и лейтенант возвращал их указательным пальцем на прежнее место. Беспомощно потоптавшись, он устремил вопросительный взгляд на одного бойца, потом на другого, на третьего. Добровольцев не было: Пасько и Ивушкин погибли на наших глазах. И тогда Метелкин посмотрел на меня. «Все!» — внутри у меня что-то оборвалось. Но командир взвода перевел взгляд на бойца Родионова, сказал ему:
— Возьми две связки, и, как говорится, с богом.
Лейтенант Метелкин — этот деликатный, милый человек, от которого мы никогда не слышали ни одного бранного слова, который читал нам наизусть, когда позволяла обстановка, поэмы Пушкина и Некрасова, тургеневские стихотворения в прозе, который даже сейчас, на войне, учил, нас добру, душевной щедрости, — посылал бойца на верную смерть и потому страдал. Я чувствовал это каждым нервом.
Я понимал: можно пожертвовать жизнью, спасая других, можно упасть и не подняться во время атаки. Почти каждый день я видел смерть, но не считал ее неизбежностью. Я надеялся, как и все. У нас были шансы. У Родионова — ни одного. Во имя чего и ради чего погиб он? О чем думал, отдавая бессмысленный приказ, командир роты? Что руководило им — жестокость, воинский долг, страх перед дисциплинарным взысканием? Я искал и не находил ответа на эти вопросы. Решил поговорить с Метелкиным после боя. Но спустя несколько часов, когда пулеметы были подавлены артиллерией, его, тяжелораненого, унесли с поля боя.