— Да как он может ответить на этот вопрос! Ты же сам за него ответил, ему только согласиться. Это ничего не докажет, мы против! — быстрой, странно сухой, щёлкающей речью прострекотал кто-то, и опять зашумели, но Житьке уже было всё равно, он отвечал:
— Именно так, мудрый.
— Как ты узнал заклинание огня? — последовал вопрос.
— Я носил уличному волшебнику вино, и тот, охмелев, принял меня за своего ученика. Он рассказал мне и дал жидкость, нужную для колдовства.
Снова шум незнакомой речи, и вдруг вернувшийся к дремчужской голос:
— Отпустите его. Я, Альрех-Тинарзис, беру его своим учеником. Отпустите его, повторяю я, или вы забыли, кто перед вами?
Глушинское оправдание
Вторую неделю накрапывал дождь: такой мелкий и тонкий, что казалось, будто его капли не падают вниз беспокойной моросью, а повисают в воздухе бесплотным туманом — из-за него-то и дышалось тяжелее, и работа шла натужнее. Альрех-Тинарзис, Предвидящий Звёзды, срубал сучья с поваленной ели. Он размахнулся и в который раз ударил топором, тот тяжело клюкнул и увяз в смолистой и влажной еловой плоти. Альрех отёр со лба пот и замахнулся вновь. Погода под стать месту, небеса согласны с землёй. Он с трудом мог представить себе, что над этим хмурым ельником, непролазной чащею покрывавшим крутой берег Ухвойки, может радостно сиять весеннее солнце или трещать по зиме жестокий мороз — нет, низкое небо, застланное тяжёлой, седой пеленой, верно, приковано было к земле колдовством тёмной хвои, густой неподвижностью вязкой еловой крови, каплями прозрачной смолы проступающей на срубах. Топор ещё раз ударил, и толстый сук, поддаваясь, дрогнул, зашумел, тряся игольчатой лапой. Альрех перехватил топор поудобней, пошире расставил ноги и рубанул.
— Плывут! — зазвенел тонкий голос. — Плывут! Ладьи плывут!
Не прекращая радостно голосить, Житька торопливо взобрался на взгорок, подбежал к нему, чуть запыхавшись, и повторил: «Учитель, плывут!». Альрех оставил топор, распрямился: спину с непривычки ломило, и он невольно крякнул, ухватясь ладонями за поясницу:
— А ну, пойдём посмотрим, — ответил он; огляделся, повременил самую малость неизвестно зачем и поспешил к берегу вслед за мальчишкой, оскальзываясь на влажной, вчера только скошенной траве. Братья, как и он, оставляли работы и шли встречать медленно выплывающую из-за излучины ладью. От неё и виден пока был только краешек носа, но вёсельный плеск радостной вестью разлетался уже над рекой.
Парень — из тех, кого Альрех узнал лишь в изгнании, и которого помнил пока по одной только вихрастой, чёрной голове, бычьей шее и совершенно вздорным взглядам на размыкание пределов незримого естеством существования человеческого духа, а имени чьего не знал вовсе, — тот парень уцепился за тоненькую, приютившуюся на самом краю обрыва молодую берёзку, невесть как выросшую в непролазной глуши ельника, приложил ладони ко рту и звучным, далеко слышным голосом пропел: «Радуйтесь, братья!», «Радуйтесь» — слабо, едва слышно донеслось в ответ, а может просто отзвук отразился от воды, но вёсельный плеск стал как будто ближе.
Молчали, сгрудившись на самом краю обрыва — того и гляди, не выдержит отсыревшая, размокшая глина, и рухнет вниз целым откосом, с плеском упадёт в прозрачные воды Ухвойки, растворяясь грязью и мутью, того и гляди соскользнёт чья-нибудь нога, а там долго ли и шею сломать, однако же, собрались все там — на самой кромке, всматриваясь в тусклую, моросью и туманом занавешенную даль, считая удары вёсел, пытаясь расслышать голоса с ладьи, откуда-нибудь с самого её носа, где уж наверняка кто-то точно также приложил ладони ко рту и широким, распевным голосом воскликнул раскатистое «Радуйтесь!». Но туман глушил и звуки, и мысли, полагая им слишком близкий предел, и потому оставалось молча ждать, и Альрех ждал, давая отдых усталой спине, чувствуя, как по потному, разгорячённому телу гуляет почти недвижный холодный воздух, и озноб подступает так близко, что хотелось сжать на груди руки поплотнее, и уж больше не стоять на берегу, и тогда он переминался с ноги на ногу, растирал ладони, и вслушивался, стараясь различить тот самый возглас приветствия, что сделался знаком для них, тех, кто отправился в изгнание и оставил великолепие Среброгорящей ради права быть волшебником. И когда поутру ломило кости и сводило мышцы от вчерашнего труда и от сна на сырой земле под тонкой и волглой, как всё кругом, шерстяной накидкой, когда голос хрипел и сипел, и горло не в силах было исторгнуть ничего, кроме проклятий, кто-нибудь различал сквозь серую утреннюю хмарь его, проснувшегося, и приветствовал с весельем наглеца — «Радуйся, брат!». И свернуть бы шею тому, кто выдумал такое приветствие, и язык бы ему выдернуть, а только нельзя — сам придумал, сам и терпи. И радоваться-то было нечему, да всё же была в этом возгласе ещё не истёршаяся, живая сила, звенящий смысл, наполняющий душу полнозвучным откликом. После сотрётся, как стирается под ногами служителей мозаика на полу соборов, исчезнет, истопчется, останется лишь собственной пустой оболочкой, как высосанная пауком муха, останется строгим наставлением прошлого, но сейчас, в глуши, в изгнании, громче всех приветствий и многосложных званий звучало это простое: Радуйся, брат!