— Ну, расскажи, как
он тебя? Чего стесняешься?!
Помню полные отчаяния глаза молодой женщины, у которой до замужества, семь лет назад, был роман с иностранцем. Будет ли муж ждать или откажется от нее, заведет другую семью? И трехлетнему Димке скажут, что его прежняя мама умерла, и он будет называть мамой другую женщину? Ночью, во время обыска, шум разбудил Димку. Он понял, что мать куда-то уводят, и, заплакав, крикнул:
— Мама, не уходи!
Когда слушаешь рассказы людей, чья жизнь исковеркана, разбита, то уже по-другому расцениваешь свое пребывание в тюрьме.
Решетка
Часы и дни, пространство и движенье —
Все отнято, булыжником на дно.
Но зреет в глубине души освобожденье,
Которого на воле не было дано.
Нет! Воскресенья мертвых я не чаю,
Возможно, мне придется здесь истлеть.
Но за решеткой я не отвечаю
За то, что происходит на земле.
~~~
Следователь сказал: «Отсюда не возвращаются». Да, я не знаю никого, кто бы вернулся. И все же я надеюсь. Нельзя жить без надежды. Кто бы тебе ее ни подал. Хотя бы цветок.
Солнце на стебельке
Быть или не быть? В тюрьме по-другому, Гамлет!
Жить иль не жить? Это «тройка» решит за тебя.
Выводят меня на прогулку. Воздух!
Я пью его, но не прибавляется сил.
Меня стерегут глухие, безглазые стены,
И только тень на дне колодца-двора.
Но стоп! Я вижу весеннее чудо —
У ног моих живое желтое солнце.
Мохнатое, крохотное солнце на стебельке.
Можно его осторожно потрогать: мягко!
Можно, нагнувшись, его понюхать: пахнет!
Упрямый росток раздвинул щелку в асфальте,
Расцвел одуванчик в тюремной пустыне двора,
Солдатик глядит на часы: время.
И снова уводит меня в камеру: служба.
Но я уже не такая, какая раньше была.
Пусть голос друзей сюда не доходит,
Пусть стены по-прежнему глухи и немы,
Но в памяти светится одуванчик,
Живое, мохнатое солнце на стебельке.
Уж если росток мог одолеть камень,
То неужели правда слабее ростка?!
~~~
Я надеялась и тогда, когда меня вызвали с вещами. Может, домой? Нет. Мне зачитывают приговор, вынесенный невидимой «тройкой»: лагерь. Срок — десять лет.
И вот я в лагере. Куда ни оглянись, глухой забор. За годы так привыкаешь к жизни без горизонта, в замкнутом квадрате, что первое время по выходе на волю у меня была боязнь пространства, я все искала глазами забор.
В нашем лагере одежда только казенная. Не могу найти слов, чтобы выразить то оскорбление человеческого достоинства, которое испытываешь, когда у тебя на бушлате, на платье, на косынке хлоркой вытравливают номер.
В тюрьме, вызывая на допрос, конвоир произносил только первую букву фамилии арестантки.
Полностью назвать фамилию должна была она сама.
В тюрьме мы были буквами.
В лагере мы стали номерами.
И все номера, номера, номера…
Безумье войны познается утратой.
Убили и мужа, и младшего брата,
А после ночной, взрывшей город, бомбежки
От дочки осталась лишь в валенке ножка.
Как жить? Как с судьбой своей женщине спорить?
Рассудок ее помрачился от горя.
Но все же один из агентов негласных
Донес, что безумная эта опасна.
И следователь легко и умело
Еще сочинил одно новое дело
Из тех, что настолько нужны и важны
Для безопасности нашей страны,
Что переплет у таких дел отмечен
Особой пометкой: «Хранится навечно».
И, стоя на страже страны, трибунал
На двадцать пять лет ее в лагерь послал.
Но бог приговор милосердный изрек,
Пославши ей смерть, сократившую срок.
В весеннее утро (апрель был в разгаре)
Она умирала на лагерных нарах.
Ей чудилось, что по песчаной дорожке
Бежит ее девочка в платье в горошек
И ручки к ней тянет… Совсем уже близко.
И тут же назойливо звякали миски.
От горя к чуждому страданию глухи,
Перловую кашу жевали старухи.
Два дня, ожидая приказ к погребенью,
В сарае лежал ее труп на поленьях.
И мухи повисли, оцепенев,
На бирке, привязанной к голой ступне.
Раз номер она на спине носила,
То с номером должно ей лечь и в могилу.
Но тело, лежавшее без движенья,
Последнее ждало еще униженье:
Как только за зону открылись ворота
И скрылась телега за поворотом,
Задержан был гроб и с привычною хваткой
Обыскан видавшею виды солдаткой.
И капнул слезою березовый сок
На вставший в то утро в лесу бугорок.
Как кошку, как падаль ее схоронили,
Ни надписи, ни креста на могиле.
Березовый кол, укрепленный в песке,
С доскою и номер на этой доске.
Раз номер она на спине носила,
То с номером должно ей лечь и в могилу.
Приходит пора соловьиного мая.
Лес лезет на просеки, плеши латая.
И между людского позора столбами
Травы колыхнулось зеленое пламя.
Лежит под столбом ее мертвое тело,
Но живо в архиве за номером дело,
И дел этих поднакопилось — гора!
И все номера… номера… номера…
Приходит октябрь. Ржавеют дубы.
Как старые кости, желтеют столбы.
Бугрится земля, и буграм нету счета,
Как будто здесь крот-великан поработал.
И в сером миганье сырого утра
Видны номера… номера… номера…
И мы, кто в ту пору не думая жил,
Но совесть в сердце своем сохранил,
Во имя зарытых в болотах и чащах,
При жизни молчавших, посмертно молчащих,
Детей, сумасшедших, калек, стариков,
Лишенных погонов фронтовиков,
Исконных своих и иноплеменных,
Во имя их всех, без суда осужденных,
Чтоб жизнь на земле была человечной,
Клянемся запомнить это навечно!