„Нет оргийного начала в религии“ (тезис о. Михаила): это значит только, что в ней оставлены одни холодные качества, между которыми из первых — дипломатия, казуистика, суд и администрация. На вопрос, почему так обильно эти качества привились повсюду к европейскому „духовному строю“, отчего воловьи жилы повисли на арфе Давида, — и можно ответить почти восклицанием Мережковского: „нет и не было здесь бога вина и веселья, веселого и опьяняющего, который… чему-чему ни научил бы людей, но уж во всяком случае не научил бы их юриспруденции“. Тут и входит струя „сладких соблазнов“ (не в худом смысле), которые несомненно включены в природу Диониса-Адониса: она острым и горячим своим дыханием убивает то смертное начало в смертном человеке, которое помешало служителям Влахерны и Непорочности выполнить не то, что небесную свою задачу, но хотя бы соблюсти обыкновенную человеческую добросовестность. Вечен плач богословов: „почему мы не таковы, как наши принципы“. Но потому и не „таковы“ вы, что принципы ваши лишь алгебраически-прекрасны, а не истинно-прекрасны; что они хороши — если их написать; а для исполнения… они сами не дают силы, ибо не эссенциальны, а номинальны, не вдохновляют и, словом:
Византия оклеветала те принципы, которые дают ей место в истории культурного самосознания человечества… Византийцы убили ту правду, которою жива была Византия, сами лишили себя света и разрушили грандиозное здание, какое создали. Учреждения, формы жизни приняли культурные начала Влахерны, но не нашлось людей, чтобы вместить эти начала. Сами вселенские судьи очутились „под судом за лихоимство“ и т. д., и т. д. Так плачется автор. Все — „не по существу“; „только — форма“, „шелуха и шелуха“, „нет Диониса“ — подводит итог этим „плачам“ Мережковский [7].
В другом месте („Психология таинств“) тот же о. Михаил пишет о браке, что он свят и чист, насколько из него исключена страсть; то есть, опять же: „нет Диониса — будет добродетель“. Но „добродетель“ ли будет? не просчитался ли он как „психолог“ таинств, просчитавшись как историк и канонист? Несколько лет назад печатался рассказ: уже подходившей к пристани пароход (на Волге) вспыхнул пожаром, и сгорел — как куча стружек. На нем обгорела жена одного художника, ехавшая с детьми. Она выскочила на пристань, едва подошли к ней — и спряталась за поленницами дров, обычно заготовляемыми на берегу для пароходов. Когда ее там нашли, она закричала: „не приводите сюда детей — они испугаются“, т. е. при виде обгоревшей матери. Несчастная, но и прекраснейшая из женщин, чуднейшая из тварей Божиих. До того она насыщена была заботою о детях, что всего за несколько часов до смерти (она скоро скончалась от ожогов) думала: как бы они не испугались изуродованного огнем вида матери. Это уже не „судьи Влахерны“. Но откуда взялась эта необыкновенная и, смею сказать, неслыханная любовь к ближнему, к другому человеческому существу? Да из того, что это „иное человеческое существо“ было из ее крови и сотворено было в ее недрах, — о чем всем один единомышленник о. Михаила, М. А. Новоселов, выразился, критикуя Мережковского же:
„Их конец — погибель, их Бог — чрево (его курсивы) и слава их в сраме: они мыслят о земном“ („Нов. Путь“, июль, с. 277).
Так вот как именуются эти недра, дающие такую неслыханную любовь. Но, озирая неудачи Византии, хотя бы в цитатах из о. Михаила, не вправе ли был бы Мережковский перефразировать:
„Ваш конец — гибель, ибо ваш бог — Nomen, и слава ваша в лжесловесничестве: ибо вы мыслите о воздушном и химерическом“.
Да, эта мать, сгоравшая, не ознакомленная с „психологией таинств“ по о. Михаилу, некогда просидела лунную ночь, не хуже фетовской:
В юном художнике, потом ее муже, она увидела „Адониса“, точь-в-точь его: сквозь черты, обыкновенные, человеческие, ни для кого, кроме ее, не интересные, она прозрела „бога“, „ангела“:
И сокровенное для всего мира, для отца и матери, подруг и даже детей, она раскрыла для него, как единого и исключительного во вселенной существа; раскрылась — и зачала, и понесла; а потом умерла с испугом: „как бы они все не обеспокоились — видя меня болеющей и умирающей“.
Так вот почему „муж и жена — одно“, а не по предписанию „судий Влахерна“; и отчего это святое соединение — „таинство“, а вовсе не по определению, вышедшему из того же судилища. Не слова святы, а вещи. „Исключите страсть — и будет добродетель!“ — учат человечество аскеты. Так ли это? „Трелей соловья“ не заслушивался Домби-отец, когда зачинал Домби-сына, как бы прочитав из о. Михаила эти тезисы:
„Муж и жена сходятся всегда и обязательно в целях созидания новой жизни в детях“.
„Ребенок и любовь к нему, хотя бы будущему, есть с самого начала несознанная причина связи между супругами, какая соединяет двоих в плоть едину“.
„Мысль о ребенке необходимо предносится мужу и жене в их отношениях, — конечно, если этот брак не для похоти“.
„По требованию церкви, для брака нужно святое бесстрастное настроение как conditio sine qua non [8]. Для того, чтобы брак был свят и ложе не скверно, чтобы от страстного не родилось страстное, человек должен победить свою страстность, похоть, даже в момент зачатия ребенка, — более всего в этот момент“ („Нов. Путь“, июнь, с. 252 и 253).
Вся Европа плакала, читая, как рожденный приблизительно по таким предписаниям Домби-сын хирел. Чудными глазками смотрел он на пылающий огонь камина, и чах — неудержимо, как этот огонь, по мере перегорания в нем угольев. Без болезней и боли, он умер — как многие дети, как вообще дети, бесстрастно (без „Адониса“) зачинаемые. А общества европейские, без согласования с принципами Влахерны, назвали откровенно Домби-батюшку негодяем, а такой брак, в целях поддерживания фирмы „Домби и Сын“ заключаемый, называют „браком корысти“, „браком-гадостью“, „браком, как обманом и жестокостью“. О. Михаил никогда не имел детей. Он не имел дочери, и не может вовсе представить ужаса и отвращения родителей при открытии, что с выходом замуж их дитя получило лишь производителя-Домби для производства Домби-сына, имеющего поддержать знаменитую фирму; или, как формулирует о. Михаил:
7
Касательно этой статьи надлежит заметить следующее. Св. Евангелист Марк предварительно повествованию о Предтече Господнем Иоанне, приводя ветхозаветное пророческое место, говорит: Вот, Я посылаю Ангела Моего пред лицом Твоим, который приготовит путь Твой пред Тобою (Марк. 1, 2; ср. Малах. 3, 1). Здесь «Ангел» относится к Предтече Иоанну. Ангелы изображаются с крыльями, посему и св. Иоанн иногда изображается на иконе окрыленным в некоторых древних русских церквах. — Сопоставление в статье священных христианских имен с античными мифологическими «представлениями» следует понимать, конечно, не по существу, а лишь потенциально. Язычники славу нетленного Бога изменили в образ, подобный тленному человеку, и птицам, и четвероногим, и пресмыкающимся (Римл. 1, 23). Истинный Бог Иисус Христос неизменяем; всегда «новый», Он и вчера, и сегодня, и вовеки Тот же (Евр. 13, 8); в Нем ей и аминь (Откров. 22, 20). — У народов древних, дохристианских, данное еще в земном раю божественное обетование о Спасителе, Избавителе мира, истинные понятия о Боге Вышнем, с течением времени, по мере того как народы все более и более «отходили на страну далече», затемнялись, помрачались. Но Создатель «не забывал убогих Своих до конца» и, хотя отрицательным путем, Он руководил их к Небу. Конечно, у народов древности, «не имеющих закона», было представление неясное о спасительном Промысле Божием. Указателем этого могут служить выражающие идею чего-то тяготеющего над ними слова «μοῖρα», «fatum», «fortuna» и др. Ведь душа человеческая, по выражению древнехристианского церковного писателя Тертуллиана (ум. в начале III ст. по Р. Хр.) есть «христианка»; и язычники, будучи сами себе закон и по природе делающие законное (Римл. 2, 14), временами обращали взоры в «превыспренняя». Отсюда и объясняется их духовное миробытие, их религиозные искаженные верования, мифология. Помраченные черты Искупителя-Христа, допустимо, могли отразиться в Адонисе-Дионисе-Вакхе древности. Но пришел в мир Спаситель Христос Иисус, рассеял тьму «людских невежествий». Совершилось величайшее в мире чудо, которого решительно никто не признать не может и пред которым совершенно бледнеет, как мираж, всякое дионисово начало. Простые рыбаки-апостолы привели ко Христу эллинских мудрецов и всю эллинскую мудрость и «буйством Евангельской проповеди» покорили «все концы вселенные». Когда жир своею мудростью не познал Бога в премудрости Божией, то благоугодно было Богу юродством проповеди спасти верующих. Немудрое Божие премудрее человеков и немощное Божее сильнее человеков. (1 Коринф. 1, 21, 25). — Конечно, в христианстве нет струи «сладких соблазнов», входящих в природу Диониса. Христианская религия есть особенная религия — богооткровенная, принесенная с Неба. В ней есть спасительная благодать, немощная врачующи и оскудевающая восполняющи. Она первая идет навстречу каждому человеку, желающему с верою принять ее. Как Пиво новое, Божественная благодать нравственно смягчает человека и постепенно возрождает его для жизни духовной: Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким, рожденным от Духа (Иоанн. 3, 8). Христианский Бог есть Любовь (1 Иоанн. 4, 8), и принципы христианской религии — истинно-прекрасны. «Законы — святы», но исполнители их не всегда на подобающей высоте. — Притча о богатом и Лазаре одною своею стороною — богатством и бедностью — ударяет по самому жизненному нерву, касается области социальной; притча же о десяти девах первее всего выражает момент эсхатологический, более или менее далекий от внимания члена Церкви. Этим и можно объяснить распространенность первой названной притчи и в меньшей степени жизненное развитие второй. К притче о десяти девах приурочена церковная песнь: Се, жених грядет в полунощи… — Примечание архимандрита Мефодия.