И сколько времени могло это продлиться?
Мы неоднократно возвращались к этому вопросу, ставя его друг другу. Красин, дольше моего наблюдавший Россию при большевиках, сокрушённо разводил руками и начинал сомневаться в скоротечности их власти. И не только потому, что он считал их абсолютно сильными, а исключительно по сравнению с неорганизованностью самого населения, его усталостью, проникшей всё сознание населения, впавшего в состояние какой-то инертности, состояние как бы общественной потери воли, у которого точно руки опустились… И сравнивая это состояние российских граждан, хотя и недовольных большевицким режимом, но упавших духом и не способных к борьбе, с громадной энергией, хотя бы и энергией отчаяния и инстинкта самосохранения большевиков и их относительной организованностью, он говорил:
— Да, раньше, когда ты приезжал в Петербург, я думал, что это вопрос недолгого времени… Как то верилось ещё в силу населения, которому большевицкий режим совершенно отвратен, верилось, что у него не иссякли ещё силы к борьбе… Но уже одна только проделка с Учредительным Собранием, этот разгон его без всякого протеста со стороны демократии, которая вяло и в общем безразлично проглотила эту авантюру, навела меня на сомнения в моём прогнозе… Они всё забирают в руки, бессмысленно тратят всё, что было накоплено старым режимом, и, кто его знает, не затянется ли это лихолетье года на два, на три… пока хватит старых запасов, пока можно реквизировать и хлеб и деньги и готовую продукцию и можно кое-как — хотя, чорт знает, как — вести промышленность… Словом, я не предвижу скорого конца…
Доводы его, а также и тех, кто прибывали, правда, всё реже и реже из России, и которые высказывали всё те же соображения, но в состоянии уже полной паники, начинали и мне казаться основательными… Было не мало людей, переоценивавших силу большевиков и исключительно ей, а не в связи со слабостью и инертностью населения, приписывавших их успех, и потому предрекавших их долговечность… Словом, разобраться тогда в этом вопросе было очень нелегко…
Так мы часто беседовали с Красиным и никак не могли придти к каким-нибудь определённым выводам, основательному прогнозу.
Между тем, в России события шли своим чередом. Объявилась самостийная Украина. И Красину и мне одна крупная банковая организация (не назову её имени) предложила ехать в Киев и стать во главе организуемого там крупного банка, от чего мы отказались. Из Петербурга мы (особенно Красин, конечно,) получали письма с предложением разных назначений. Но мы всё отклоняли, ибо никак не могли принять какого-либо решения и стояли в стороне от жизни, всё топчась на одном месте… Однако, мы должны были, чисто психологически должны были принять какое-нибудь окончательное решение. А жизнь не стояла и двигалась вперёд… Брест-Литовский мир вошёл в силу и в Берлин выехало советское посольство во главе с Иоффе…
И вот, в наших рассуждениях, в нашей оценке момента постепенно, не могу точно отметить как, наступил перелом. Встал вопрос: имеем ли мы право при наличии всех отрицательных, выше вкратце отмеченных, обстоятельств, оставаться в стороне, не должны ли мы, в интересах нашего служения народу, пойти на службу Советов с нашими силами, нашим опытом, и внести в дело, что можем, здорового. Не сможем ли мы бороться с той политикой оголтелого уничтожения всего, которой отметилась деятельность большевиков, не удастся ли нам повлиять на них, удержать от тех или иных безумных шагов… Ведь у нас были связи и опыт. Ведь мы могли бы — так казалось нам — бороться хотя бы с уничтожением технических сил, способствовать их восстановлению, могли бы бороться с стремлением полного уничтожения буржуазии, которой, как мы в этом не сомневались, рано было ещё петь отходную (Только порядка ради напомню о «непе». С введением его буржуазия показала свою силу, устойчивость, жизнеспособность. Позволю себе сказать, что в этой новой политике, провозглашённой Лениным, не малую роль играл и Красин. — Автор.) и т.д. У нас зарождалась надежда, что сами большевики в процесс управления страной должны будут придти к пониманию своих истинных задач, должны будут отказаться от многих своих утопического характера экспериментов, что вовлечение их в нормальные отношения с западом, с его политикой, с его экономической жизнью, с его товарным обращением, по необходимости заставит советское правительство равняться по той же линии, и что прямолинейное стремление к коммунизму сейчас, немедленно же, само собой начнёт падать и падёт. Мы ведь были уверены, что люди, ставшие правительством, люди, которых мы в общем хорошо знали по прежней нашей революционной работе и которые отличались бескорыстием, любовью к народу и беззаветным стремлением жертвовать собой в интересах определённых политических и экономических идеалов, неся на себе громадную ответственность, естественным ходом жизни будут принуждены сознать эту ответственность и не смогут не стать в конечном счёте правительством народным, осуществляя стремления русского народа, его идеалов, его хозяйственные цели… Мы надеялись, что, став на эту здоровую почву, они откажутся от многого эксцессивного, ибо сама жизнь будет от них этого требовать, и не только русская жизнь, но и жизнь запада, в круговорот которой, повторяю, должна была войти и Россия… И таким образом, силой чисто объективных обстоятельств правительство вынуждено будет пойти по линии неизбежных уступок и отказа от твердокаменного проведения в жизнь всего того, что ещё находится в идеальном будущем и от осуществления чего жизнь человеческая ещё очень далека… Мы верили, что правительство вынуждено будет понять, что Россия не может и не должна оставаться в стороне от мирового хозяйства и мировой политики, не может изолироваться от них и отгородиться китайской стеной…