Она повернулась. Скрипнули ступеньки, в полосе вырвавшегося света заплясала дождевая пыль. Дверь закрылась.
Когда Паникратов сделал первый шаг, шуршание плаща, казалось ему, прокатилось по всему полю, настолько тиха была эта промозглая осенняя ночь. Пальцы рук, отвязывавшие размокшие поводья, плохо слушались. И только уже в седле он очнулся и чуть не закричал от обиды, от боли.
Коню не повезло — Федор Алексеевич не умел плакать. Он гнал коня, не разбираясь, через вязкие поля, гнал по раскисшей отаве луговин, по грязным дорогам.
Мария, прислушиваясь к удаляющемуся чмоканью копыт, невесело приказала своим:
— Давайте, девчата, спать…
Потушила лампу, сдержав вздох, легла на топчан. «Так-то лучше. Сразу», — подумала она.
Паникратов давно уже предлагал расписаться, но Мария все время оттягивала. Никого на свете не боялась Мария, а Паникратова раньше побаивалась. Ох, жесткий человек, скажет слово, что врежет, не возразишь… И тянуло к нему, сильно тянуло, сама себе боялась признаться. А сошлись — узнала, что он, как все люди, умеет жаловаться, вздыхать, бояться. Он боялся звонков из обкома, во время уборки боялся плохих сводок погоды, и временами казалось, даже председатель колхоза Трубецкой менее пуглив, чем он, — обидно.
И еще одно останавливало Марию — дети. Их трое у Федора. Детишки славные, ничего не скажешь, наверное смогла бы полюбить их как мать. Но одно — полюбить, другое — стать матерью. Ее жизнь — МТС, тракторы, колхозы, бросить это, хотя бы на время, никто и ничто ее не заставит. Какая же она мать, когда дома придется бывать от случая к случаю? А тут еще свекровь станет попрекать (а уж станет, не без того): «Детей не любишь, плохая хозяйка, жена плохая…» Не тот у Марии характер, чтоб слушать попреки.
И все же она встречалась с Паникратовым, все же он был ей милее других. Но вот приехал Роднев, не прежний Васька, — взрослый, постаревший, чужой немного, но — он! Много лет не вспоминала о нем, да и что вспоминать — уехал, а белый свет велик, не таких, как она, мог встретить…
Хоть и тяжело сейчас, неловко, такое чувство, словно кого обворовала, но правильно сделала, что сказала. Так-то лучше, чем скрывать, притворяться, душой кривить, — нет, отрубить, и конец!
19
Заброшены, опустели поля вокруг Кузовков. Реки текут среди печальной щетины голых кустов, и от одного взгляда на темную воду пробегает по телу холодная дрожь. Низкое серое небо, кажется, лежит на крышах кузовских домов. Осень, без меры затянувшаяся осень!
В такие промозглые дни все, как личного счастья, ждут первого снега, чтоб закрыл он скучную, отцветшую землю.
Но в последние дни осень вдруг неожиданно хорошеет. Ударяют морозы, чугунно звенят под подковами лошадей дороги, каждая ветка, каждая травинка обрастает пушистой шубкой инея. И со стороны кажется — уже не убогие щетинистые кусты, не голые леса, вместо них вырастает за одну ночь пышное сказочное кружево. Реки покрываются прозрачным тонким льдом. Издалека не заметишь — вода как вода, но по берегу, торопясь, спотыкаясь на заржавленных «снегурочках», проковылял паренек. Голова его, как в колодке, туго стянута поверх шапки материнским полушалком — не повернуть ни вправо, ни влево. Вот паренек ступил с берега, оттолкнулся, кинулся вперед на эту воду и, испустив победный визг, понесся. Лед гнется, сердито кряхтит под ним, а он, выписав незамысловатый крендель, останавливается на середине, пробует коньком лед и кричит на берег своим товарищам:
— Да-а-вай! Ядрен, как железо! Не прошибешь!
Дня три, а то и с неделю красуется так осень…
В пятнадцати колхозах более восьмисот гектаров хлеба ушло под заморозки. На эти так и оставшиеся неубранными поля совершают «экскурсии» ученики из соседних школ. Вооружившись корзинами и ножницами, они ходят по ломкой на морозе соломе и обстригают уцелевшие колоски — спасают что можно. В таких колхозах невесело.
Зато там, где уборка прошла во-время, от токов по морозному воздуху разносится веселый стук молотилок, там домолачивают остатки, уже не спеша, в запас. У колхозных амбаров людно; покуривают, беседуют, покрякивают от мороза, с особой охотой помогают друг другу навалить на подводы мешки с зерном — идет раздача хлеба на трудодни.
В райкоме, словно перед грозой, затишье. Никто не упоминает о деле Трубецкого. Паникратов, осунувшийся, небритый, уже не столько для того, чтоб «выправить положение», сколько для очистки совести, летал из одного отстающего колхоза в другой на своем «козлике» и в каждом правлении с тоской ждал: вот-вот раздастся телефонный звонок — вызов в обком.