Роднев до самых последних дней, как и все, ездил по отстающим колхозам, подгонял с уборкой, выискивал возможности спасти хлеб и чувствовал бессилие — нет, не так нужно работать, не так!..
В один из тех дней, что стоят на переломе осени на зиму, Родневу позвонил в райком Трубецкой.
— Матвеич, давно хочу с тобой встретиться. Помнишь, обещался мне на охоту сходить? А? Завтра воскресенье, рыбу глушить по ледку пойдем. Я уж наказал своим, по пути заедут.
Роднев согласился.
На другой день, утром, они, одетые в старенькие шубейки, вооруженные топорами и тяжелыми деревянными молотами — «бухалами», шли между обрывистых берегов Важенки. Холодное солнце масленисто блестело на томном льду. Лед был настолько прозрачен, что, когда приходилось с мелкоты, где под ногами желтел песочек, переходить на глубину через черные ямы омутов, невольно по спине пробегали мурашки.
Лед нет-нет да и потрескивал под ногами и даже где-то лопнул — ухнул гулким выстрелом, на полреки прошла трещина.
— Куда мы идем? — спросил Роднев.
— Завозинские перекаты знаешь? Вот туда.
Изредка Трубецкой снимал с плеча «бухало» и легонько поколачивал об лед. Лед отвечал гулко и грозно.
— Поет, — с лукавинкой в глазах сообщал Трубецкой.
Встречались огромные, метров по пятьдесят длиной, полыньи, целые озера. Здесь их называют «лягами». Над угольно-черной водой ленивыми клубами шевелится холодный пар. Некоторые ляги не затягиваются в самые лютые морозы. Тогда они видны издалека — тяжелое морозное облако лежит над упрямой водой. В этих местах опасно летом купаться — бьют родники, и вода здесь, наперекор природе, летом холодная до ломоты, а зимой — куда теплее, чем в любом другом месте.
Встречались и нагромождения шуги. Изъеденные, избитые льдины, когда-то неистово боровшиеся друг с другом, так и застыли в момент схватки, сцепившись, навалившись одна на одну.
Долгое время шли молча. Наконец, Трубецкой ударом «бухала» разбил вмерзшую торцом льдину и, разогнав по речной глади сверкающие осколки, спросил:
— Я слышал, ты осуждал меня, вроде в чем-то я не нрав?
— Осуждал, — ответил Роднев. — Не по-партийному ты поступил.
— Это как понимать? Я считаю: первое достоинство партийца — честность и прямота. Я Паникратову, не виляя, сказал, что думаю о его работе, в лицо сказал, не покривил. Что ж поделаешь, когда ему мои слова, что коню плетью промеж ушей.
— Ты, прежде чем Паникратову сказать, выгнал на глазах у всех работника райкома из колхоза да кричал встречному и поперечному: мол, райкомовцы — «портфельщики», райкомовцы — «толкачи».
Трубецкой на каждом шагу сердито опускал на лед тяжелый чурбак «бухала».
— Что ж, научите… Покажите секрет, как критиковать. Я, например, по простоте душевной считаю: правду-матку в глаза резать — самая лучшая критика. Беда наша, что много подхалимов еще живет, у них на глазах у начальства язык на правду не поворачивается, по углам только шепоток пускают.
— Правда-матка, — усмехнулся Роднев. — Вот, скажем, обидишь ты кого-нибудь — пошлешь на общественный ток, а ему как раз нужно везти хлеб на мельницу, он и начнет кричать: «Почему ты, председатель, сам не идешь молотить?» Тоже, верно, про себя считает — режет правду-матку в глаза. Ведь можно смело резать в глаза и отстаивать узко личные интересы.
— Выходит, я отстаивал личные интересы? — ощетинился Трубецкой.
— Не совсем… Ты — председатель одного из лучших колхозов, ты, что скрывать, чувствуешь превосходство над всеми. А помочь райкому не хочешь. Ушел с головой в интересы своего колхоза, доволен им, наслаждаешься. Задел эти интересы райком, ты и резанул, не раздумывая, правду-матку. А поможет ли это райкому или повредит — тебя не заботит. У тебя интересы только своего колхоза.
Впереди показались Завозинские перекаты, и разговор оборвался.
Завозинские перекаты сейчас казались величаво спокойным озером, в зеркале которого то там, то тут вкраплены песчаные угловатые островки, смерзшиеся на морозе до крепости камня. Вся глубина в этом месте чуть выше щиколотки, а в двух-трех рукавах — не глубже колена.
— Летом тут, должно быть, хариус берет славно, — сказал Роднев, оглядываясь кругом. — Сильная рыба, любит напор и при слабом течении не живет, умирает. Не по характеру.
Они покурили и разошлись. Трубецкой — молчаливый, замкнутый. Роднев — возбужденный предстоящей охотой.
Каждая охота захватывает по-своему… Прошло лет пятнадцать, а помнит Роднев, да и вряд ли когда забудет, как его обдало жаром, когда он увидел на молодом снежку четко отпечатанный вывернутый след медведя, которого несчастье выгнало из берлоги и заставило шататься по лесу. От сладкого ужаса замерло тогда сердце.