Выбрать главу

Роднев не поддакивал, не кивал сочувственно, но лишь внимательно и спокойно глядел в лицо Паникратову, а тот мало-помалу перешел от поручений к жалобам, разоткровенничался: и кадры плохие, и рабочих рук в колхозах нехватка, и неудачи сплошные — весной, в прошлом году, вымерзли озимые…

— Против этого не попрешь — стихия!.. Убрать бы целиком, что выросло, так и это не удалось. Много ли, мало, а сотни две с лишним гектаров под снег пустили. В обкоме просто рассуждают: «В войну справлялись?» — «Справлялись». — «Народу было меньше?» — «Меньше». — «Почему после войны — никакого роста? Опустили рукава?» Как возражать? Не скажешь же — устал, мол, народ, товарищи… — А ведь устал! Представляешь — пять лет войны, ни дня отдыху, ни ночи спокойной, на полях женщины да старики; машины — хлам, что фронту не пригодились, да и тех мало. А тут еще удар — неурожайный год, трудодень так скатился, что хоть плачь, хоть смейся — курицу на такой, трудодень не прокормишь… Ну и подорвало силенки. До сих пор, без малого три года, выправиться не можем!

Паникратов помолчал и уже с задумчивостью проговорил:

— В этом году урожай богаче, да как убрать, как справиться? Осень бы, осень не подвела только!

Он взглянул на Роднева так, словно устал не народ, а сам он, Паникратов, изнемог от тяжкой мысли о народной усталости, которую изо дня в день приходится носить в себе.

— Откровенно говоря, старая песня это, Федор Алексеевич. Везде вроде начинают забывать ее, — осторожно возразил Роднев.

— Забывают те, кому солоно не пришлось! — резко ответил Паникратов.

Роднев смолчал — слишком мало он знал пока о райкоме, о районе, о Паникратове, чтобы спорить.

На следующее утро попутная машина довезла Роднева до «лобовищенской повертки», где от мощенного булыжником тракта отходил на деревню проселок.

Роднев пошел не проселком, а прямиком — тропой через поле. Тропа эта поросла сплошь мягкой аптечной ромашкой. По одну ее сторону и по другую стояла белесовато-зеленая рожь, но рожь разная. Налево — прозрачная, с голубыми звездочками васильков, с легким, торчащим колосом «веселая ржица»; направо — рожь, настолько густая, что взгляд не достигает земли, тонет среди зеленых стеблей, само поле тяжело дышит, и ни одного василька не встречает глаз.

Тропа в шаг шириной — граница двух колхозов. Одно поле — колхоза имени Степана Разина, другое — колхоза имени Чапаева.

Было часов семь, то время, когда с травы исчезает роса, когда воздух свеж и особенно прозрачен, а небо глубокого василькового цвета, — оно недолго стоит таким, к полудню линяет, как бы выцветает от жары.

Легкий ветерок тронул щеку Роднева, и вдруг среди влажного настоя аптечной ромашки появился новый запах, напоминающий суховатый запах мельничной пыли. Прозрачный воздух чуть замутился, над полем ржи поднялось серо-золотистое облачко.

Рожь цвела!

Василий остановился. От дедов и прадедов передалась ему крестьянская кровь, способная волноваться от запаха взрытой плугом земли, от яркой зелени поднявшейся озими, от цветущей ржи. Ни армия, ни учеба в институте не заглушили этого чувства. Роднев вдыхал запах цветения, бессмысленно улыбался, а руки перебирали длинные шершавые колосья не своего колхоза, не лобовищенскую рожь, а соседскую.

Там, где кончались поля и начинались прибрежные луга, стояла старая, высохшая ель. Когда-то она — матерое, полное жизни дерево — была окружена густым молодым ельничком, который скрывал ее корни от солнечных лучей. Но молодняк мешал покосам, его вырубили. Солнце высушило землю вокруг корней, и ель засохла; на ее ветвях вместо пахучей хвои висит теперь клочьями сухой мох, седой бородач.

У старой ели тропинка, отделяющая разинские поля от чапаевских, разбивалась на две. Одна тянулась к видневшимся отсюда лобовищенским крышам, другая петляла среди чапаевских покосов.

Подойдя к деревне, Роднев остановился у конюшни. Он вспомнил вчерашний разговор с Паникратовым. Отодвинув тяжелый засов, Василий вошел в полутемную прохладную конюшню, где, кроме обычного запаха конского пота, медово пахло вянущим клевером. Роднев ожидал увидеть грязь, запущенные стойла, лошадей с клочковато свалявшейся шерстью на боках, но дорожка посреди конюшни была посыпана песком, в стойлах на темных половицах виднелись свежие следы лопаты, на каждом столбе висели на деревянных колышках сбруи, — вполне прилично, не придерешься. Конюшня была пуста, и понятно: в эту пору лета лошадей редко держат под крышей, больше — в лугах, на выпасах.