— Это временно, — поспешно пояснил Чиж, которого, видимо, очень смущал неказистый вид лаборатории. — Вот станем богаче, специальный агро- и зоодом построим. Так и назовем — Дом науки.
Лаборатория состояла из двух крошечных комнатушек, отделенных друг от друга легкой дощатой перегородкой. В первой стоял стол, накрытый холстиной. Петька откинул холстину, из-под нее пахнуло теплым пивным запахом, по всей столешнице лежала желтоватая зернистая масса.
— Что это? — спросил Воробьев, поправляя очки и нагибаясь к столу.
— Это мы овес проращиваем. — Петька принялся торопливо объяснять, захлебываясь словами: — Зимой нет зеленых кормов, а зеленые корма и на рост влияют и на развитие. Вот заместо зелени даем. Овес проращиваем. Снег крутом, а у нас по зеленому корму лошади не скучают. И едят с охотой, такой лошадям вроде пшеничных пирогов.
За перегородкой хлопнула дверь, и вошел Спевкин в легкой телогрейке, в кубанке. Потирая рукавицей покрасневшие уши, он громко поздоровался:
— Здравствуйте, товарищи! — И, протянув Воробьеву руку, отрекомендовался: — Председатель колхоза Дмитрий Спевкин.
Петр при его появлении изменился в лице, напряженно вытянулся, вздернул вверх нос и тонким обиженным голосом обратился к Воробьеву:
— Разрешите пожаловаться на председателя колхоза. Денег не дает на коневодческую литературу. Книг у нас нет.
Спевкин повел сердитым взглядом на Петьку и с дипломатической вежливостью ответил Воробьеву:
— Не хочет понять — нет денег, мы живем не на широкую ногу.
— Да-а, а Груздев книги покупает — и политическую литературу и по крупному рогатому…
— Это наш секретарь парторганизации, — с той же вежливостью продолжал объяснять Спевкин, — ему я, правда, некоторые средства отпускаю. Да вам Груздев сам расскажет.
Когда Роднев и Воробьев уходили, вносившая дрова женщина застряла с охапкой в дверях и задержала их. Они услышали за перегородкой приглушенный сердитый голос Спевкина:
— Глупая ты, Чиж, птица. Выскочил! Областное начальство приехало. А ты: «Разрешите пожаловаться». Ну и что? Пожаловался? Просить надо было, просить. Намекнуть: мол, книг маловато, фондов нет, нуждаемся крайне. У начальства выпросить не позор, а святое дело!..
Воробьев и Роднев тихонько вышли на улицу и за дверьми переглянулись, засмеялись.
26
Как и всегда, накануне открытия конференции вечером состоялся пленум райкома. После пленума Паникратов и Воробьев поднялись наверх, в кабинет Паникратова.
Давно ждал Паникратов случая поговорить с Воробьевым как со старым другом, начистоту, неофициально. До сих пор между ними велись только деловые разговоры — Воробьев спрашивал, Паникратов отвечал.
Они вошли, зажгли свет.
За дверью кабинета ходил ожидавший прихода дежурного Константин Акимович. Старика смущало позднее присутствие начальства — нельзя было свободно устроиться на диване.
— Интересуюсь, — под небрежностью скрывая настороженность, начал Паникратов, — почему обком вместе с тобой не прислал на мое место человека? Ведь, кажется, ясно — все идет к тому, чтобы Паникратова по шапке.
Он с застывшей усмешкой следил, как Воробьев снял с покрасневших глаз очки, желтыми длинными пальцами протер стекла. У Воробьева было сухое с жесткими морщинками лицо, только глаза — серые, спокойные да к тому же сейчас усталые — смягчали выражение лица. Паникратов ждал, что Воробьев наденет очки, направит их на него и строго скажет: «Нет необходимости. Работать надо, Федор, и эти глупые вопросы — малодушничество».
И Воробьев действительно так и начал.
— Нет необходимости, — произнес он. — Никакой необходимости нет чужого секретаря вам навязывать. Кузовки богаты хорошими людьми. Выберете.
Кривая улыбка словно примерзла к лицу Паникратова. Он с минуту разглядывал Воробьева и, наконец, спросил:
— Кого? Роднева?
— Конференция покажет.
— А ты бы сам лично кого думал?
— Не я лично, а обком. Не забывай — я здесь представитель обкома.
— Обидно! Ведь всю душу…
— Знаю, — перебил Воробьев, — знаю, Федор, души ты не жалеешь…
— Так, так…
— Уже поздно. Завтра дел по горло.
На улице, охваченный холодом, Паникратов вдруг почувствовал, что напряженная улыбка все еще держится на губах. Представил себя с этой глупой улыбкой на унылом лице перед Воробьевым и плюнул от отвращения:
— Тьфу, черт!
Дома он долго не мот уснуть, ворочался с боку на бок, наконец встал, отыскал в темноте папиросу, закурил, сунул ноги в валенки и, накинув пиджак на плечи, уселся у холодного окна.