— Не убивай его, — попросила Катя. — Знаешь, что странно? Все, что казалось важным, сейчас кажется не имеющим значения. А пустяки, на которые я раньше не обращала никакого внимания, внезапно стали громадными. У тебя тоже так?
— Конечно, — сказал я. — У меня открылось второе зрение и второй слух.
— Смешно, что когда-то ты учил меня физике. Я до сих пор помню закон Гей-Люссака.
— Хороший парень этот Гей-Люссак, — сказал я.
— А разве это не два парня? — спросила Катя. — Я думала, что был Гей и был Люссак.
— Ты спутала с Бойлем и Мариоттом.
— Они были женаты? — спросила Катя.
— Бойль любил жену Мариотта. Он просто с ума сходил по ней. В сущности, свой знаменитый закон создал один Мариотт. А Бойля он присобачил из жалости.
— Это ты сейчас придумал, — сказала Катя. — Сочини что-нибудь еще, а я полежу с закрытыми глазами.
Она прикрыла глаза, и я сочинил:
— Давай останемся здесь навсегда.
— В Батилимане? — сонным голосом спросила Катя.
— Я устроюсь тут затейником, а зимой, когда все разъедутся, меня переведут в истопники.
— Здесь нет печей, — сказала Катя.
— Я построю печи. Ты даже не представляешь себе, чего я могу достигнуть.
— А дрова?
— Я выращу лес,
— Сосновый?
— Какой захочешь.
Через двадцать дней, когда окончился срок наших путевок, она уехала в Киев к мужу: Астахов бедствовал где-то там на гастролях.
Я проводил ее до Харькова. Мне надо было ехать дальше, в Свердловск, но у меня не осталось денег на билет. Просить их у отца я не хотел. В институте переливания крови мне сказали, что за пятьсот граммов донору платят триста рублей. В те времена еще не умели как следует консервировать кровь и переливали ее непосредственно от человека к человеку.
На мое счастье, какой-то псих на Сабуровой даче разбил в этот день кулаком стекло и порезал себе вену. Нас положили в операционной на соседние столы. Мои пол-литра крови, полной батилиманского безумства, перелили этому психу. Мне заплатили триста рублей и дали донорский паек: полкило сахарного песку и килограмм крупы.
Жив ли ты, милый псих? Ты меня здорово выручил. И прости, пожалуйста, за ту бурду, которую перекачали тебе из моих вен.
Я купил билет до Свердловска, но по дороге, в Москве, сошел с поезда и, очутившись на Сухаревке, открыл свой чемодан- и встал в ряд с продавцами толкучего рынка. Расторговав все, что было в моем чемодане, я взял билет в Киев.
— Зачем вы приехали? — спросила меня Катя. — Игорь все знает, я рассказала ему, он простил меня.
Мы стояли на Владимирской горке, на узком мостике, над обрывом. Далеко внизу, у самой днепровской воды, бродил спиной к нам Астахов. Я различал его коротенькое, ненавистное мне сейчас туловище.
— Представляю себе, — сказал я, — как вы валялись у него в ногах, вымаливая прощение.
— Но я люблю его, — сказала Катя.
— Какого же черта вы спали со мной в Батилимане?
— Не мучайте меня, — попросила Катя. — Бывает же такое несчастье, что любят двоих.
— Бывает! — заорал я. — У шлюх, будьте вы прокляты, все бывает!
Она не побежала за мной, когда я мчался вниз с этого мостика, не окликнула меня, не заплакала в голос.
Оглянувшись, я увидел, как она медленно спускалась к Днепру. Навстречу ей шел Астахов; неуверенное, жалкое счастье перекосило его лицо,
Говорят, личность человека формируется в младенчестве; внешняя среда способна только развивать или гасить закодированные в генах черты его характера.
Не берусь судить. Вероятно, бывает по-разному. Со мной было вот как.
Софья Львовна, учительница русского языка в той школе, где я учился до пятого класса, вызвала мою мать.
— Скажите, пожалуйста, — спросила Софья Львовна, — ваш мальчик живет дома в нормальных условиях?
— По-моему, в нормальных, — ответила моя мать.
— Вы не замечали за ним никаких странностей?
— Ничего такого особенного, — сказала мама. — Он не очень любит мыть ноги перед сном, но я его заставляю.
— Вы его бьете?
— В буквальном смысле — нет. Случается, конечно, ущипнуть ребенка… Он что-нибудь натворил в классе?
— Видите ли, — сказала Софья Львовна, — ваш сын пишет очень грустные сочинения. В прошлый раз всему классу была задана тема: «Как я провел лето»…
— Это лето мы провели в Покотиловке, — сказала мама. — С продуктами было неважно.
— Он не жалуется на питание, — сказала Софья Львовна. — Он вообще ни на что не жалуется. Он веселый мальчик. Но его сочинения носят какой-то грустный характер, необычный для этого возраста.
Мама хотела выручить меня. Она сказала:
— Может быть, у него глисты? Я постараюсь проследить.
Глистов у меня не было. Почему я заполнял ученические тетрадки печальными выдумками — неизвестно.
Воспоминания неуправляемы. Притаившись до времени, они живут в человеке навалом, вразброс и внезапно обрушиваются на него вне всякой последовательности и вне всякой связи с тем, что окружает его сегодня.
…Рослый узбек шел впереди меня. Он шел легко, широким шагом, несмотря на тяжелый багаж: мягкий тюк с Катиными вещами узбек нес на своей крепкой бритой голове, а длинный тяжелый чемодан он перекладывал в пути из руки в руку.
Узбек оглядывался на меня, улыбаясь во все свое большое лицо. Адрес я ему сказал еще на перроне — улица Энгельса, пятнадцать, — и теперь он уверенно вел меня по теплым ташкентским улицам.
В этот ночной час город уже остудился от жары. Сквозь кислый смрад эвакопунктов, теплушек и вокзалов, стойко забивший мои ноздри, пробивался сейчас легкий, летучий запах отдыхающей зелени.
Мне казалось, что я не иду, а плыву в этом внезапном покое.
Никаких усилий не требовалось от моего усталого тела, оно не испытывало враждебного сопротивления среды. Я шел, одураченный тишиной, темным простодушным небом, в котором позванивали незнакомые мне веселые звезды.
Отпустив узбека у дома номер пятнадцать, я присел на крыльцо и перемотал тряпье, которым были обмотаны мои распухшие ноги. Они были обуты в просторные галоши, подвязанные бечевкой.
Дом спал. По его одноэтажному фасаду чернели пятьокон. Я пытался угадать, которое Катино. Странно — торопливость не колотила меня. Я мог бы и дольше сидеть на этом крыльце, окруженный сладким неправдоподобием. Блокадный голод вышиб из меня нетерпение.
На мой стук дверь открыла Люся. Эту толстуху зовут Люсей, — Катя писала мне о ней.
Она сказала:
— Ой, вы приехали! А Катя ушла ужинать…
Что-то заметалось на ее толстом сонном лице. Мы внесли мой багаж в дом.
Люся не зажгла свет в той комнате, куда мы вошли, но по запаху я понял, что это Катина комната. Все, что происходило в эту ночь, добиралось до меня медленно, застревая и разжижаясь по пути. Быть может, мое истощенное тело оборонялось именно так: оно подбирало для себя посильные эмоции.
Уличный фонарь слабо освещал комнату, я осторожно рассматривал ее. Попадались на глаза отдельные Катины вещи — какое-то платье на гвоздике, истоптанные домашние туфли, теплый клетчатый платок. Но это была ничья комната, как бывает ничья земля.
Возле аккуратно застланной постели, на тумбочке, стояла в рамке чья-то фотография. Люся, толстуха, заслоняла ее своим испуганным задом.
Я сидел на коротком диване, не снимая пальто.
— Может, вы хотите умыться с дороги, я вам солью, — сказала Люся.
Я снял пальто и попросил вынести его во двор — в нем могли быть поездные вши.
На фотографии был изображен по пояс мужчина в чистой белой рубахе, с галстуком. Он держал в зубах не самокрутку, а папиросу.
Умывался я в сенях над тазом. Люся сливала мне из кувшина. Она смотрела на черную воду, стекавшую с моих рук и лица. Мне хотелось помыться до пояса, но я знал, что нижняя фуфайка присохла к лопнувшим на моей спине чирьям дистрофика, — в этих местах ее надо было отмачивать теплой водой.
А Кати все не было. Я не испытывал беспокойства по этому поводу — волновалась Люся. И от волнения, мне непонятного, она говорила не останавливаясь. Я не очень вслушивался в смысл того, что она произносила.