Народ раздался. В открытое русло стал вплывать, вдавливаться, раздвигая толпу, огромный ковчег – зеленый, ребристый, двухкабинный тягач для перевозки ракет. На тягаче была установлена сварная рама, на ней висели колокола. Тягач был украшен цветами, флагами, обклеен листовками, транспарантами. Был похож на сказочного кита, выгнувшего спину, на которой росли деревья, стояли дома и церкви, расхаживали люди. В разные стороны торчали раструбы громкоговорителей. В кабине сквозь стекло виднелась голова водителя, словно его проглотил кит и держал в застекленном чреве. Среди колоколов сидел звонарь. Опутанный веревками, он дергал плечами, ногами, руками, извлекал из колоколов рокочущие шумные звоны. Над цветами и флагами, возвышаясь над кабиной, в рост, стоял человек. Он вскидывал вверх кулак, и громкоговорители разносили над толпой его яростные надрывные призывы. Это и был Трибун. Его появление на ракетовозе, с колоколами и музыкой, напоминало явление народу пророка, древний библейский въезд в город, только вместо священного осла был зеленый прокопченный ракетовоз. Толпа ревела восторженно. В воздух летели цветы. На деревьях, на крышах домов, в распахнутых окнах виднелись люди. Все было пестро от цветов и полотнищ. В небе, разнося благую весть, звенели колокола, а сама весть, пропущенная сквозь динамики, реяла над толпой, жгла ее, грозила, укоряла, дразнила, и толпа, глядя на своего кумира, на взмах его маленького кулака, скандировала, тянула вверх тысячи стиснутых кулаков.
Белосельцев двигался рядом с ракетовозом в клубящейся горячей колонне. В явлении Трибуна было что-то чудовищное и великолепное. Жуткая и привлекательная смесь библейского и сиюминутного. Эклектика и красота, соединенные животворящей энергией. Чудище ракетовоза, оклеенное плакатами, сбереженное и сохраненное от уничтоженной и поруганной армии, самодельная ликующая звонница, построенная в том месте, где прежде покоилось угрюмое туловище ракеты, звонарь, своими движениями и подскакиваниями похожий на скомороха, Трибун, как поводырь и вождь племени, возвещающий своему народу божественное откровение, ведущий свой народ через моря и пустыни в обетованные пределы, – все восхищало Белосельцева. Он вдруг почувствовал освобождение от бремени собственной изнуренной воли, одиноких переживаний и страданий, вручил свою волю толпе, ее мерному колыханию, качанию, поверил вещавшему из цветов и флагов человеку. Он не различал слов, а слышал одну громыхающую, страстную, верящую интонацию. Так и шел, окруженный людьми, время от времени получая в лицо шлепок красного ситца, превращавшего небо и солнце в горячее зарево.
Шествие двигалось от Рижского вокзала к Останкину, через Крестовский мост, мимо кладбища, железнодорожных путей, складов. Наливалось, набухало, напоминало огромный распускавшийся бутон. Впереди по пустому асфальту ехала милицейская машина с лиловой мигалкой, которая испуганно и ошалело мерцала. За машиной, стараясь ее настигнуть, катился вал гула и грохота, звона и музыки, и улицу будто горячей шевелящейся лавой заливала людская масса.
Дружинники, взявшись за руки, оцепили толпу. Они не давали ей распасться, растечься в стороны. Держали ее в огромном неводе, тянули вперед. Толпа неохотно, недовольно повиновалась, всасывалась в этот огромный бредень, казалось, полный водорослей, донного ила, огромных неповоротливых рыбин. И лишь отдельные люди выскакивали из толпы, как мелкая, прорвавшаяся сквозь ячею рыбешка.
Белосельцев оглядывался на соседей. Впереди с красным флагом шел крепкий парень в спортивном костюме, в велосипедном картузе. Его бритый затылок блестел от пота, а рука, сжимавшая древко, переливалась мускулами. Рядом шагал чернобородый мужик в поддевке, в ямщицких сапогах, держал в руках кассетник, и из него, записанные на пленку, разносились церковные хоралы. Следом шагали немолодые женщины со счастливыми лицами. Они несли портретики Сталина, флажки и надувные шарики. Пели: «Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля». Чуть поодаль, за головами и флагами, Белосельцев разглядел знакомое лицо. Вспомнил, что видел его в кабинете у Клокотова – физик, предлагавший заглушить Телецентр мощным электронным импульсом. Он радостно крутил головой, в петлице у него была красная живая гвоздика.
– Я бы эту сучью башню в Останкине руками разобрал! – говорил шагающий рядом рабочий в пластмассовой каске, показывая свои огромные корявые руки, которыми был готов ломать, вырывать остроконечную, уходящую в небо иглу, наполненную ядом, впрыскивающую этот яд в измученных людей. – Я бы это тель-авидение облил бензином и поджег, как клоповник! Одни жиды на экране!
– Это ихний главный оплот, Останкино! Им танков не надо, оставь у них телевидение, и они нашего брата на цепи держать будут! Говно с земли будем подымать и есть! – Пожилая женщина в стоптанных туфлях шаркала, сбивалась с шага, торопилась к проклятой башне, чтобы там пригрозить этому идолищу, высказать свою ненависть.
– Как они в прошлом году нас долбали! – отозвался жилистый малый с красной повязкой. – Наши палатки под самой телебашней стояли. Третий день живем как партизаны в лесу, на кострах готовим. Городок назвали «Освобожденная территория Советского Союза». Эти полицаи, фашисты лужковские, напали на нас в три часа ночи, аккурат как немцы на Советский Союз! И пошли нас увечить! Детишек, баб сонных по головам, по костям! Я от костяного хруста проснулся. Выскакиваю, фонарики ихние, каски белые, и стон кругом. Ну я дровину одну подхватил и крутанул ею пару раз по каскам! – Парень усмехался, не мстительно, а довольно, вспоминая не побоище, а палаточный городок, крохотный лоскутик освобожденной родной земли.
На его усмешку отозвался изможденный голубоглазый человек, несущий черно-бело-золотое полотнище. Он боролся с ветром, старался удерживать древко и, обернувшись к соседям, прочитал стихи:
Он читал вдохновенно и радостно, словно сочинял на ходу. И его сосед с красным флагом одобрительно кивал ему. Коммунисту нравился стих про Христа, и два их полотнища трепетали и обнимались в синем небе.
Шедшая впереди шеренга, состоящая из дружных и бодрых мужчин и женщин, взявших друг друга под руки, громко запела: «Кипучая, могучая, никем не победимая, Москва моя, страна моя, ты самая любимая!..»
Где-то рядом, за головами, за флагами и хоругвями, запели другое, невпопад с первым, но столь же воодушевленно: «Броня крепка, и танки наши быстры, и наши люди мужеством полны!..»
В третьем месте понеслось над толпой: «Так громче, музыка, играй победу! Мы победили, и враг бежит, бежит, бежит! Так за царя, за Русь, за нашу веру!..»
Песни загорались в разных концах шествия, как костры. Хворост, который в них подкидывали, был разный, но огонь был един. Поджигал все новые и новые ряды в колонне, отовсюду доносилось: «Наверх вы, товарищи!», или «Артиллеристы, Сталин дал приказ!», или «Не слышны в саду даже шорохи…»
Белосельцев подхватывал то одну, то другую песню. Радостно прислушивался то к одному, то к другому поющему ряду. Он вдруг подумал, что, наверное, вот так на сенокосе, на огромном поле, разнесенные друг от друга разгоряченные люди блещут косами, ставят зеленые копны, оглашают поле криками и песнями.
Они проходили мимо коммерческих лотков, из которых выглядывали недружелюбные торговцы. Мимо магазинов с иностранными вывесками, где в дверях стояли молодые наглые владельцы. И, ненавидя эти лотки и вывески, толпа начинала зло скандировать: «Позор!.. Позор!..» Раскачивала воздух, раскачивала лотки и магазинчики, раскачивала фасады соседних домов. Но когда из высокого одинокого окна кто-то выставил красный флаг, толпа восхищенно загудела, ликуя, загрохотала: «Ура!», замахала невидимому жильцу, словно это красное знамя вознеслось над рейхстагом.
Там, на вокзальной площади, входя в толпу, Белосельцев поначалу испытывал неудобство, стеснение, чувствовал себя чужим. Он одиноко кружил среди спаянных, слепленных, соединенных в тесные группы людей. По мере того как продвигался среди возбужденного разномастного народа, овеваемый флагами, слушая многоголосие мнений, он начинал испытывать острое любопытство, интерес и азарт, стараясь изучить это многоликое скопище. Но когда тронулось шествие, вовлекло его в свою вязкую, как вар, сердцевину, понесло на своих волнах, как малую, упавшую в поток соломину, он пережил миг освобождения, отказался от своей отдельной воли, вручая себя толпе. Как кидают в общую шапку кто копейку, кто серьгу, кто кольцо, так и он отдал толпе свои страхи, сомнения. Утратил свою индивидуальность, став частью непомерного непобедимого целого. Он ощутил себя сильным, бесстрашным и верящим – он не потерялся в эти разрушительные страшные годы, не утратил товарищей и единоверцев. Они шли рядом с ним, единой колонной, с едиными дыханием и волей. Он не мог бы сейчас сказать, во что он именно верил, под каким флагом шел, какую песню подхватывал, в какой громыхающий клик вслушивался, в какое скандирование вплетал свой голос. Важно, что он был не один, а с народом, не покоренным, не рассеянным, а сомкнутым и могучим. Шагая рядом с немолодым человеком в очках, похожим на инженера или учителя, стараясь не наступать на башмаки семенящей перед ним старухи с флажком, чувствуя, как напирает на него сзади рабочий в каске и алое полотнище в сотый раз прижимает к его лицу свой теплый ситец, он вдруг пережил мгновение ликования и счастья. Он любил их всех, идущих в колонне. Присягал их знаменам. Молча, одними губами, давал клятву на верность, на подвиг, на вечное служение.