Выбрать главу

Он был широко известен в преступном мире и пользовался у него если не любовью, то известным престижем и уважением.

Иван Егорович, несмотря на свою постоянную мрачность, не только не тяготился службой, но даже любил ее, как любит артист свое дело. Не было для него большего удовольствия, как уличить во лжи скрывающегося под чужим именем мошенника и, порывшись в пыльных регистрах, в антропологических и дактилоскопических отметках, доказать непререкаемо какому-нибудь Петрову, что он вовсе не Петров, а Карпов, такой-то губернии, уезда, волости и деревни, и имеет за собой столько-то судимостей.

При допросах он бывал обычно лаконичен и сух; но когда того требовало дело, пускался и на хитрости, часто до смерти запугивая своих невежественных «клиентов» необычным видом антропометрических приборов.

Мне вспоминается несколько сценок из обширнейшей практики Ивана Егоровича.

~– Как звать? – спрашивает он у здоровенного малого, только что приведенного с облавы.

– Похомов, Николай. Бояр исподлобья окидывает его проницательным взглядом.

– Судился?

– Не то что не судился, а и в свидетелях-то у мирового не бывал!

– Врешь, негодяй!

– Ей-Богу, чистую правду говорю!

– А ну-ка, давай пальчики!

Парень, с помощью Ивана Егоровича, проделывает дактилоскопическую операцию; снимок подводится под формулу и через некоторое время аналогичный разыскивается в архиве. Похомов Николай оказывается Сидоровым Иваном с тремя судимостями у мирового и четвертой – в окружном суде. Тут же и фотографическая карточка. Иван Егорович бегло переводит взор с карточки на Сидорова и как ни в чем не бывало начинает читать:

– Сидоров Иван, такой-то губернии, уезда и волости, столько то лет. Православный, Отбыл в таком-то году по приговору мирового судьи такого-то участка 3 месяца тюрьмы за кражу.

Пауза и строгий взгляд на вора. Затем дальше:

– По приговору мирового судьи такого-то участка отбыл 6 месяцев тюрьмы тогда-то.

Опять пауза и опять взгляд на Сидорова.

– По приговору такого-то судьи, тогда-то и столько-то, и, наконец:

– По приговору Московского окружного суда был присужден к арестантским ротам на 4 года за то-то. А вот и мурло, – говорит Иван Егорович, поднося фотографию к носу допрашиваемого.

Сидоров, выслушивая этот «curriculum vitae», приходит в сильное волнение, переминается с ноги на ногу и затем, мотнув как-то в сторону шеей, неожиданно выпаливает:

– Да это же, Иван Егорыч, еще до военной службы было!…

А то вот еще картинка.

Подходит к столу какой-то босяк. Вид его жалок и смешон: без штанов, на ногах опорки, вместо верхнего платья – одна лишь жилетка. Лицо, распухшее от пьянства, лишено всякого выражения.

Кто он? Что он? Чем существует? – известно одному Богу… и Ивану Егоровичу.

Последний окидывает его взглядом, быстро какими-то путями приходит к заключению и, не поворачивая головы, протягивает к босяку руку со словами:

– Подавай присягу!

– Извольте получить, Иван Егорович! – говорит босяк и, вынув поспешно из жилетного кармана наперсток и нанизав на палец, покорно его протягивает Бояру.

Что дало повод Ивану Егоровичу распознать мгновенно в босяке портного – остается для меня тайной.

С «присягой», т. е. наперстком, портные не расстаются. Она является своего рода эмблемой их труда и традиционно хранится ими, как зеница ока, при всяких даже самых безотрадных жизненных обстоятельствах.

Всех свежих преступников, т. е. людей, впервые попадавшихся в преступлениях, тотчас же регистрировали за столом приводов и снимали с них фотографии и дактилоскопические снимки, производя вместе с тем и антропометрические измерения. В тех случаях, когда вина очевидна, но преступник продолжал запираться, Иван Егорович, играя на темноте и невежестве простого русского человека, прибегал к своеобразному методу запугиванья и нередко достигал цели.

– Так как же-с? – говорил он какому-нибудь вору. – Не твоих рук дело?

– Нет, Иван Егорыч, как перед Истинным – не виновен!

– Ладно! – заявляет Бояр. – Разувайся!

– А это зачем же, Иван Егорович?

– А вот увидишь – зачем. Ну, поворачивайся живей!

И пока жертва с упавшим сердцем снимала сапоги, Бояр принимался действовать. Он с шумом придвигал особую платформочку, на цинковой доске которой виднелся черный рисунок следа, куда ставилась нога, подлежащая измерению; потрясал в воздухе огромным циркулем, служащим для измерений объема черепа; для большего эффекта у него имелся и предлинный нож, который он натачивал тут же бруском.

После больших колебаний напуганный преступник выкладывал огромную грязную ножищу, и Иван Егорович, быстро отметив ее особенности, с брезгливостью говорил:

– Ты, подлец, хоть помыл бы ноги, а то – просто противно! Убирай вон ножищу, я тебя с другой стороны общупаю! – И, схватив циркуль, подходил к жертве. – А ну-ка, что это ухо слышало?! – и он мерил ухо. – А где здесь точка? – и он ножку циркуля прикладывал к выпуклой части лобной кости. – А что, доктор, – обращался он к какому-нибудь агенту, – глаза выворачивать будем?

– А то как же! – отвечал «доктор».

Тут часто нервы жертвы не выдерживали, и она с воплем молила:

– Отпустите вы, Иван Егорыч, душу на покаяние. Мочи нет!

Ведь это что же такое?! Эвона у вас тут и ножи, и струменты разные наготовлены. Нет, уж я расскажу все по совести, что там запираться?!

Когда же вся эта «фантасмагория» не приводила к желанным результатам, то Иван Егорович, выходя из себя, принимался ворчать себе под нос:

– Эка! Выдумали разные циркули и думают всякого мошенника распознать! Дать бы ему раза два в морду или всыпать полсотни горячих – ну, и заговорил бы! Тоже – антропология!…

Мне говорили, что ныне Иван Егорович совсем опрохвостился и рьяно служит болыпевицкой чека, изощряясь в своем искусстве. Уже не над уголовным элементом, а над нашим братом!

ТРЕФ

Одно время московская полиция чрезвычайно носилась с мыслью о применении в розыске собак-ищеек. Был даже разведен целый питомник, где животных дрессировали в соответствующем направлении.

Я не препятствовал этой затее, но придавал ей мало значения.

Тем не менее несколько дрессированных собак не раз были использованы моими агентами для розыска, и два-три преступления, удачно раскрытых благодаря чутью и нюху знаменитого Трефа, создали этой собаке широкую популярность в Москве. Толпа, падкая до всего нового и необычайного, в стоустой молве принялась разносить по городу слухи о чуть ли не сверхчеловеческом уме и способностях Трефа. Рассказы эти изукрашивались самыми невероятными примерами. Многие журналы помещали его изображения, иногда Треф фигурировал даже в кинематографических фильмах. Повторяю – бравый Треф сделал необычайную карьеру. По виду это был пес довольно неопределенной породы: помесь лайки не то с сеттером, не то с догом.

Нрава он был не свирепого, но строгого, серьезного, не то что какая-нибудь трясущаяся, слезливая левретка.

На почве популярности Трефа мне вспоминается следующий забавный случай: проходя как-то к себе в кабинет через приемную, я наткнулся в ней на убого одетую старушку. Завидя меня, она в пояс поклонилась и что-то зашамкала.

– Тебе что, бабушка?

– Я к вашей милости.

– В чем дело?

– Уже вы простите меня, дуру, ваше высокоблагородие, а только я к вам с покорнейшей просьбой, утешьте старуху.

– Да кто ты такая, и что тебе нужно?

– Я-то. Да я в кухарках у господ служу, тут недалеко от вас, на Гнездиковом. Господа хорошие, пожаловаться не могу; жалостливые тоже и всякую животную любят и жалеют не меньше моего. И уж очень мы с ними обожаем собак да кошек. Так вот я к вам и пришла, не откажите мне, старухе. – И она снова мне поклонилась.

– Ровно ничего не понимаю. Говори толком, что тебе от меня нужно.

– Да вот, наслышались мы про вашу знаменитую собачку Трефа. Люди говорят, что как взглянет она на человека, так сразу же насквозь его видит. Тявкнет раз, стало быть, вор, а тявкнет два – убивца.

Я невольно расхохотался.

– Правильно, правильно, бабушка, тебе люди говорили, да только не досказали, что тявкнет три – значит, дурак, а тявкнет четыре – стало быть, умный человек.